Небо лошадей | Страница: 22

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Когда я проснулась, в комнату уже проник луч света, и прежде, чем открыть глаза, я прошептала: «Нет, нет». Потом заметила силуэт Адема возле моей постели, он зажег ночник, но тут же погасил его. Мне хватило этого мгновения, чтобы смутно увидеть его и заметить не удивление, а грустное выражение на его лице. Адем приложил ладонь к моей щеке, и ладонь показалась мне ледяной. Потом он встал и вышел из комнаты. Спустя несколько мгновений вернулся, держа в руках банную рукавичку, которую положил мне на глаза, а в рот сунул горькую таблетку и приподнял затылок, чтобы я выпила несколько глотков воды. Потом я почувствовала что-то холодное на своих губах, и, когда снова открыла рот, он положил туда кубик льда. Откуда он знал, смутно подумалось мне, откуда он знал, что единственная вещь, которая могла облегчить мои страдания от этой температуры, были кубики льда? Даже не мороженое, как то, которое я разделила с Кармином, а просто лед, безвкусный, бесконечно грустный лед. Он сидел рядом, пока первый кубик не растаял, потом дал мне второй. Я попыталась что-то сказать, объяснить ему эту неожиданную усталость, эту температуру, но он сказал: «Тс-с-с!», и я замолчала. Потом я почувствовала, что он слегка пошевелился, повернулся к двери, и догадалась, что Мелих заглядывал в приоткрытую дверь.

Адем бесшумно подошел к нему и прошептал:

— Мама устала, дадим ей поспать.

Их удаляющиеся, приглушенные шаги затихли, а я снова подумала о нитке и иголке и провалилась в сон.

Когда я проснулась, вокруг стояла тишина — не было слышно ни шума машин на улице, ни голосов в доме, и я не сразу ощутила чье-то незаметное присутствие рядом — матрац почти не прогибался под тяжестью. Я повернула голову и почувствовала на своей щеке маленькие гладенькие пальцы.

— Уже поздно, — прошептала я, — разве ты не должен спать?

Он наклонился и положил другую ладонь на мою вторую щеку.

— Папа хотел отвести меня спать в отель, но в конце концов оставил здесь и велел следить за тобой, — ответил он. Мелих говорил очень тихо, отчетливо произнося слова, как делал это, играя с переговорным устройством, которое мы однажды с ним соорудили, соединив веревочкой два стаканчика от йогурта. Я покачала головой, и вдруг он гордо выпалил, словно только и ждал момента, чтобы сказать это мне, потому что отец весь вечер не пускал его в комнату:

— Я сам вернулся из школы.

Я закрыла глаза, взяла его маленькие пальчики и сжала их.

— Потому что я забыла про тебя, — прошептала я. — О, Мелих.

Он высвободил руку и снова начал медленно, старательно гладить меня по щеке.

— Мама, — произнес он, и я ждала, что он скажет дальше. Прошло несколько долгих минут. Наконец он продолжил:

— Мама, у тебя есть какой-то секрет.

Я тихо покачала головой. Соловей снова яростно забил крыльями внутри меня, стальной обруч снова сжался вокруг черепа. Он долго молчал, потом со вздохом продолжил:

— У нас с папой тоже есть секрет.

Я открыла глаза и посмотрела на него. Его маленькое серьезное лицо, склоненное надо мной, его поджатые губы и огромные глаза напомнили мне то, что я видела совсем недавно. Я протянула руку, чтобы погладить его по щеке, как он только что гладил меня.

— Я знаю, сердечко мое. Я знаю, что у вас есть секрет.

— Нет, это что-то, чего ты не знаешь, — ответил он, и по дрожащим ноткам в его голосе я поняла, как трудно ему было хранить молчание. Я нежно провела согнутым пальцем по его губам.

— Думаю, я знаю, что это, — ответила я совсем тихо.

Задержав дыхание, он некоторое время смотрел на меня округлившимися глазами, не в силах оторвать взгляда от моих губ, в ожидании, произнесу ли я те несколько слов, которые разрушат стену таинственности. Но я молчала, и спустя минуту он неуверенно сказал:

— Мне тоже кажется, что я знаю твой секрет.

Сначала я ему не поверила — на этом лице не было ни малейшей тени, оно было спокойно, как полоска лунного света на стене, и нисколько не напоминало саму Луну с ее кратерами. Затем я подумала о его темных, непроницаемых глазах, о той истории, которую рассказывала ему, когда считала его слишком маленьким, а его память непроросшим семечком или едва прорезавшимся желтым ростком, но еще не растением, не растением, которое способно впитать каждое слово, как другие растения впитывают кислород. Я неожиданно похолодела, испугавшись, что он заговорит, так же как он боялся, что я вслух произнесу его секрет. Но он больше не сказал ни слова, только после долгого молчания спросил со вздохом:

— Мама, разве этого не достаточно?

И я поняла, что он хотел сказать, ох, как я поняла его, — что он знает мой секрет, а я знаю его, и разве этого не достаточно, чтобы рассеялись чары, и, даже если он ничего не скажет, не скажет ни слова, это взаимное знание — не было ли оно самой белой, самой могущественной магией?

Я не знала, что ответить. Мне хотелось успокоить его, провести ладонью по его лицу, чтобы стереть это выражение страха и одиночества. Я всегда верила в то, что мой мальчик был сыном людей, а не ветра и воздуха, что его место — среди живых, а не среди неосязаемых снов, закрытые двери которых сделали бы его своим пленником. Отец так часто носил его на плечах, бегая, прыгая и танцуя, а его сын вопил при этом от радости; он рассказывал ему самые земные из всех возможных историй, истории своего босоногого детства, показывал шрамы на подошвах ног и другие следы, оставившие воспоминания о самых прекрасных приключениях. Он даже рассказал ему о своем тайном побеге под брезентовым тентом грузовика рядом с навеки уснувшей пожилой женщиной, и Мелих плакал, а потом долго обнимал отца, чтобы утешить его после тяжелого путешествия, которое привело его сюда и благодаря которому однажды он, его сын, появился на свет. А я вела себя так осмотрительно, что запретила себе мечтать, глядя на него, боясь снова привлечь что-то нехорошее, я запретила себе пробуждать мечту в нем. Адем часто упрекал меня в том, что я относилась к сыну как к маленькому мужчине, а совсем не как к ребенку, с суровостью и строгостью гувернантки. Но я считала, что так ему будет проще вырасти, что так он не станет заложником своего детства, напуганным тем, что расстанется с ним, или, наоборот, не сможет выйти из детства никогда, как мой брат, думала я, не произнося этого вслух. Я гордилась серьезностью Мелиха, его редким и сдержанным смехом, я воображала его этаким глиняным человечком, которого время обжигало на своем слабом огне. Теперь он был уже достаточно крепким, чтобы выжить, размышляла я, и чем больше проходило лет, тем больше нежностей я позволяла себе, больше игр и историй, шепотом рассказанных перед сном; ведь ему никогда не снились плохие сны, он никогда не прятался от них в моей постели и редко плакал. И вот сегодня мой мальчик был здесь, он сидел совсем рядом, и на его лице было выражение ужаса. Я долго гладила его по лбу, по щекам, пока его черты не расслабились немного; я ошибалась, подумалось мне, глина еще слишком хрупкая. Я попыталась улыбнуться, и он нерешительно улыбнулся в ответ.