Опять Софья поворочалась. Не спалось. Испила холодного грушевого кваса. Снова улеглась, закрыла глаза. А сон не идет. Сумерки осенние на дворе сгустились. Первый час ночи, а сна нет.
Жалко ей мужа. И ведь она понимает, что время помирать пришло, а вот схиму принять отказался. Все его предки перед смертью постригались в монахи, такой обычай был. А он не стал.
Хочу, Софьюшка, умереть монархом, а не монахом. Пусть меня Русь в царском обличии запомнит.
Один он там, в опочивальне. Всех прогнал спать. Только Федор Михайлов Кучецкий с ним. Федец… Юный дьяк, умом ловкий и нравом кроткий, за что и привечаем, что редкость, и Иваном Ивановичем, и Василием Ивановичем, – отец и сын равно в нем собеседника находят…
Недоверчив стал к концу жизни великий князь ещё больше, чем в зрелые года.
Уж как просила Софья его разрешения, чтобы позволил после его смерти подаренный ею ему оберег – панагию с камеей, изображавшей Иоанна Крестителя, подарить в Псковский мужской монастырь. Говорила, что видение ей было: оберег Иванов сбережет сына Василия, коли будет храниться во Пскове.
На самом-то деле видение было. Несколько ночей кряду виделось ей, что вновь и вновь въезжает она с нунцием Бонумбре, с обозом своих вещей, книг греческих и подарков папских московскому князю, во Псков осенью 1471 года. И так её тот сон замучил, что поняла – надо задобрить Псков!
Решила: подарит ценную панагию псковскому монастырю, и уйдет из её сна этот повторяющийся до изнеможения, до холодного пота бесконечный въезд в город Псков. Только что въехала, и опять – все в мельчайших подробностях – снова въезжает в город.
Вчера Иван Васильевич дал добро: «дари панагию…»
Снял с шеи, поцеловал. По щеке слеза крупная ползет. Пробормотал:
Раз оберег отнимаешь, значит, не веришь, что выживу, так, Софьюшка?
Да он и там, в монастыре будет тебя оберегать, ещё сильнее, – пыталась разуверить мужа Софья Фоминишна.
Ничего не сказал. Отвернулся к стене, сделал вид, что устал, засыпает… Воспоминания эти мучили Софью.
Тут и вбежал Федец в покои царицыны с криком:
Ушел от нас великий князь… Преставился. Улетела его душенька.
Слезы сами из глаз врассыпную бросились. А мысль была твердая, спокойная, здравая:
Панагию-то назавтра в Псков отправить надобно. Пусть теперь нас с Василием бережет. От напасти спасет. А от смерти кто поможет? Она приходит без вызова. Когда смертный час придет. А когда придет он, про то лишь Господь Бог ведает.
Иеромонах Илларион, известный в обители мужского монастыря, что в славном русском городе Пскове, своей святостью, снял с шеи панагию и бережно положил её на беленый известкой выступ в келье. На белом фоне панагия заиграла всеми гранями драгоценных камней.
Равнодушный к мирским радостям иеромонах не мог не залюбоваться древней панагией.
Ишь ты, сказывали братья, то трехслойного агата камея древнегреческой работы. Может и так. А кто говорил венецианской. И то возможно. А то странно, что возраст панагии никто с точностью определить не может. Кто говорил – с XIII века она, и завезена на Русь Софьей Палеолог, супругой великого князя, царя Всея Руси Иоанна Васильевича. А были и такие мнения, что создана панагия уже при Софье, – работа её придворных ювелиров. Сколь воды утекло, кто теперь с точностью определит?
Илларион покряхтел, лег на завалинку, крытую старыми, ветхими рясами, поудобнее устроил поясницу, которую ломило уже неделю. Взял тонкой, с толстыми голубыми венами рукой панагию, положил её на желудок, туда, где ребра расходятся в стороны, прислушался к себе.
Не то, чтобы сразу боль в желудке прошла. Но показалось ему, что стала резь помягче.
Ишь ты, и впрямь настоятель прав был, когда дал мне панагию на ночь для исцеления. И вроде как многие настоятели, что панагию, с тех пор, как подарила её Софья на груди носили, то и не болели вовсе и жили до глубокой старости.
0н на секунду снова прислушался к себе. Боль явно стихала.
В заутреню отстою сколь смогу, уж поклонов Господу нашему Иисусу Христу с благодарностью за исцеление, да во здравие настоятеля монастыря Игумена Мисаила молитвы скажу да поклоны отобью. Вишь ты, чудо какое, и впрямь царевина панагия чудодейственная.
Заскорузлыми пальцами, знавшими в жизни немало всякой тяжелой работы в послушничестве да в монашестве, Илларион провел по панагии. Пальцы нащупали неровные грани четырех крупных турмалинов, и четырех ровной огранки рубинов, округлые поверхности четырех крупных жемчужин. Пальцы словно видели множество алмазов, изящно вкрапленных в ажурную скань оправы.
Поверхность самой камеи, расположенной в центре панагии, была на ощупь теплой, словно голубой Фон (на котором возвышалась фигура Иоанна Крестителя с симметрично свисавшими вниз крылами) изнутри подогревался.
Вот тоже – загадка панагии. И светит, и греет, словно огонь внутри, – улыбнулся своим мыслям иеромонах Илларион.
Когда лежал, болела поясница, зато желудок замирал, словно и не было в нем недавней рези. Ему ужасно хотелось повернуться на бок. Но он боялся, что в этом случае панагия сползёт с живота и резкая, сверлящая боль в желудке, отдающаяся в почках, в пояснице, в мочевом пузыре, вернется снова.
Он попытался отвлечься от панагии. А то, не дай Господь, заснет с мыслью о ней, и приснится ему голубой цвет, каковой Фоном дан за Иоанном. А голубой цвет во сне увидеть, – бабка когда-то говорила, – к несчастью.
0н представил себе, что птицей взмыл над монастырем. Сверху видны и храм, и трапезная, и все постройки хозяйственные. Вот так бы и заснуть…
Храм, церковь, монастырь увидеть во сне – к благополучию, – удовлетворенно подумал он, почти уже засыпая и радуясь, что видит то, что и надобно.
Увидеть церковь во сне – удача, – прошептал он сухими губами.
И в ту же секунду заснул.
О какой удаче мечтал засыпая, иеромонах Илларион, никто так уже и не узнал.
Потому что в ту ночь старого иеромонаха, известного далеко за пределами монастыря чистыми помыслами и безгрешной жизнью, зверски убили…
Но узнали про то уж утром…
Келейник, из бессрочно отпускных рядовых, некто Яков Иванов, сын Петров, принес несколько полешков ядреных, березовых, чтобы истопить печурку в келье святого старца.
С вечера иеромонах отказался от помощи Яшки.
Изыди, пьяница. Не хочу, чтоб скверным дыханием – мне воздух в келье испортил.
Так замерзнешь, батюшка, – корил его старый солдат.
Хлад телу на пользу! Ежели есть огонь в груди, то и тело не замерзнет, – ответствовал иеромонах, и печку топить на ночь запретил.