В остроге он научился думать лишь о самом насущном — о том, как пережить следующий день, как дождаться свидания с Машей, но вместе со свободой пришло к нему осмысление тех безвозвратных потерь, какие он допустил в угоду собственной глупости. Труднее всего было сознавать, что не в его силах изменить сложившееся положение. И более всего Митю удручало то, что даже своим освобождением обязан он в первую очередь не самому себе, а смелости и упорству женщины, которая находится сейчас на грани жизни и смерти, и он опять же не в состоянии чем-то помочь ей.
Вечерами он старался уйти в свой стожок как можно позже. Рубил дрова на завтрашний день или разводил в стороне от избушки костер и сидел около него подолгу, бездумно глядя на огонь, наслаждаясь покоем и тишиной. Иногда Феодосия оставляла на какое-то время Машу, выходила из избушки, усаживалась на порожек и вела с Митей беседы, во время которых он помаленьку рассказал все о своих злоключениях. Феодосия открыто своего отношения не выказывала, но ворчать стала меньше и гостя звала уже просто Митрием, а не «еретиком» или «нечестивым никонианином». Правда, в «келью» свою не допускала и о жизни своей ничего не сказывала.
За эти дни Митя уже уяснил для себя те несколько правил, какие ни в коем случае не стоило нарушать, чтобы не навлечь гнев Феодосии, и придерживался их неукоснительно, порой удивляясь собственному смирению, с которым сносил ее беспрестанное ворчание и ругательства в адрес нехристей и вероотступника, сына собачьего — Никона.
Что касается сатанинского зелья — табака, о нем он забыл с того самого дня, когда его по приказу Мордвинова посадили в клетку как особо опасного преступника и отправили в Иркутск. Свою посуду старица хранила в избе и даже прикасаться к ней не позволяла, а чашку, собственноручно сделанную им для себя из бересты, обмазанной глиной, велела держать у себя в стожке, как и берестяное ведерко с водой и такой же ковшик. Мите казалось это даже забавным: пришел к бабке гол как сокол и вот уже хозяйством понемногу стал обзаводиться, хотя и удивлялся порой, как мало, оказывается, нужно человеку, чтобы обрести покой и некую уверенность в себе. А иногда испытывал даже неподдельную радость, когда впервые в жизни сам ощипал и разделал добытых уток.
С первого дня Феодосия строго-настрого предупредила его, чтобы ни в косм случае не оставлял посуду открытой.
Все должно быть накрыто и обязательно с молитвой, чтобы преградить путь нечистой силе в посуду. Причем для этого хватало одной или двух лучин или тонкой травинки. В душе Митя над этим посмеивался: уверовав в силу своих молитв, Феодосия не слишком себя утруждала и некоторые требования выполняла просто для отвода глаз. Так же чисто условно соблюдался и другой обычай — ежедневного омовения. Старица считала недопустимым начинать день, не умывшись или не омыв руки перед молитвой, трапезой или каким-то другим не менее важным делом, но ограничивалась зачастую тем, что изображала умывание, слегка потерев сухими ладонями лицо и руки.
Но одного она придерживалась неукоснительно: за трапезой говорить только о Святом Писании, а так как Митя был не слишком силен в «Деянии апостолов», о чем старица любила порассуждать, то предпочитал отмалчиваться. Во время их первого совместного обеда, хотя бабка ела свою кашу в избушке, а он свою похлебку за ее порогом, она сгоряча метнула в него поленом, когда он весьма опрометчиво поинтересовался, кто жил и том балагане, в котором лежала сейчас Маша.
После трапезы Феодосия долго сердилась и не разговаривала с ним. И только когда он трижды побожился, что впредь и слова не молвит за столом, она сказала, что во время трапезы ангелу охраняют обедающих, а он своей болтовней чуть не отпугнул их и не привлек тем самым бесов, у которых нет милее занятия, чем искупаться в мисках и напустить порчу на человека.
Но чуть позже она все-таки поведала Мите, что в балагане проживала старица Олимпиодора, которая отдала богу душу два года назад, и с тех пор ее более чем убогая келья пустовала. Правда, Феодосия призналась, что в прошлом году у нее жила там коза с двумя козлятами.
— Хорошая была коза, молока много давала, но по весне пришел ирбис [54] , а двери у балагана плохонькие, и сволок, срамник, и козу и козлят, — сокрушалась старица, — сожрал их, ненасытная утроба, а потом вкруг моей кельи принялся похаживать, хвостом покручивать. Я ведь его, как тебя, Митрий, видела. Усядется супротив двери и ну давай намываться лапой! Только не зверь то был, а сам сатана в его обличье, глаза-то у него желтые, кошачьи, как у того ирбиса, вот он в него и воплотился. Даром, что ли, так креста и молитвы пужался? Осеню его, бывалочи, крестным знамением и молитву творю: «Господи Вседержителю, боже сил и всякия плоти, не остави мя грешнаю, не даждь места лукавому демону обладати мною, укрепи бедствующую и худую мою руку и пастави мя на путь спасения и милостив буде ко зверю лютаму, ибо не ведает он, что творит!» — ирбис тут же хвостом по бокам как вдарит, и в кусты. — Феодосия перекрестилась и, вздохнув, добавила:
— Неделю так вокруг да около ходил, пока Сидор да Мокей со скиту не пришли и не стреляли в него пару раз. Только тогда и убег!
— Так здесь неподалеку еще люди есть? — удивился Митя. — Что же вы раньше мне не сказали?
— А потому не сказала, что ходить в скиты тебе не следует, — проворчала Феодосия. — Духовник наш Елисей дюже строгий и сердитый! Того гляди прогневается, ежели узнает, что я вас приветила. Пущай и не указ он мне, но и распрей с ним не желаю. — Она перекрестилась:
— Боже, очисти мя грешнаю и избави от лукаваго, дай мне, рабе Твоей, без напасти прейти от всякага зла противна! — И погрозила Мите пальцем. — Сиди ужо! Надобно будет, сама к Елисею пойду и обскажу все как следует…
Этой ночью он неожиданно быстро заснул и перепугался несказанно, когда на рассвете Феодосия растолкала его. Сурово оглядела его и велела:
— Рожу ото сна омой да волосья от сена избавь. Марьюшка тебя кличет. Негоже будет, коли тебя в таком обличье увидит! — прокричала старица ему вслед, так как Митя, не разбирая дороги, уже бежал к балагану.
Маша, против его ожиданий, не лежала, а сидела на постели и заплетала косу. Бабка, оказывается, переодела ее в длинную рубаху из грубого полотна и сарафан, но все-таки это была прежняя Маша, похудевшая и побледневшая, но живая и, как он надеялся, почти выздоровевшая.
— Господи, Маша, Машенька! — Митя опустился рядом с ней на лежанку, обнял ее и принялся покрывать поцелуями дорогое лицо. — Слава богу, все хорошо закончилось.
— Митя, — Маша слегка отстранилась от него, — бабушка сказала мне, что ты здесь один, а где же Антон и Васена?
Митя сжал ее ладони и отвел глаза:
— Я пытался их искать! Весь берег исходил, но, вероятно, им не удалось спастись, Машенька!
Маша всхлипнула, уткнулась ему в плечо лицом, и Митя снова обнял ее, давая ей возможность выплакаться. Наконец она подняла на него заплаканное лицо и прошептала:
— Что же нам теперь делать, Митя?