Хлопьянов проснулся от солнечного луча, от возбужденного гула за окнами. Его туманные тягучие сновидения мгновенно опрокинулись в яркую явь, – он лежит на диване в кабинете Красного генерала, накрытый генеральским плащом. На потолке от близкой реки солнечная рябь. На улице мембранные стенания мегафонов, усиленная громкоговорителем бравурная музыка. Не стрельба, не крик атакующих, а музыка и шмелиное жужжание толпы.
Он быстро встал, плеснул себе в глаза из графина и бодрый, в предчувствии важных, стремительно нарастающих событий, вышел из кабинета.
Дом Советов, ночью омертвелый, безлюдный, похожий на затонувший корабль, сейчас был полон торопливых, повсюду возникавших людей. То и дело открывались двери кабинетов, в них появлялись озабоченные депутаты, куда-то торопились с портфелями, папками. При встрече шумно здоровались, нарочито громко обменивались язвительными репликами в адрес президента. В мягком шелестящем лифте Хлопьянов встретил Бабурина. С черной бородкой, темными волосами, в которых красиво белел седой завиток, Бабурин улыбался насмешливыми румяными губами и что-то объяснял молодой женщине, глядевшей на него с обожанием.
– А вы попробуйте, сударыня, без телефона, без телетайпа, без факса передать в Сибирь ваши воздушные поцелуи! Вот тогда мы сможем сказать, что регионы нас действительно слышат!
Он улыбался женщине с чувством легкого превосходства. Его спокойный, насмешливый вид говорил Хлопьянову, что дела обстоят нормально, вчерашние тревога и беспомощность были ночным наваждением.
В стеклянном холле первого этажа, солнечном и сквозном, Хлопьянов увидел знакомого депутата, чье имя не помнил, но чьи патриотические выступления, пылкие и бестолковые, доставляли ему удовольствие. Депутат, лысый, толстогубый, размахивал длинными руками, громко выговаривал своему спутнику:
– Вот и хорошо, он сам, алкаш чертов, сел на крючок! Пусть-ка теперь подергается! А Конституционный суд на что? А прокуратура? Министр обороны, хоть и козел, но присягал Конституции! Пусть-ка сам теперь и жует свой указ!
Оба они ушли в боковой, озаренный лампами коридор. Сердитая, веселая брань депутата подействовала на Хлопьянова ободряюще. Он не один, множество других, подобных ему, пришли защищать справедливость. И неизбежно беззаконие и произвол отступят перед их общим отпором.
Он вышел из Дома Советов на вчерашний пустырь, где ночью плавал ядовитый туман и витали вялые бестелесные духи. Теперь здесь было многолюдно, голосили мегафоны, Желтое сентябрьское солнце озаряло деревья, дома. Из соседних закоулков и улиц подходили люди колоннами, группами, в одиночку. Вливались в толпу, создавали в ней завихрения, водовороты, залипали в ней, увеличивали ее плотность, массу, возбужденность.
Хлопьянова радовал и бодрил вид многолюдья, множество сильных, крепких, рассерженных лиц. Все они были возмущены и разгневаны, полны решимости восстановить справедливость, отстоять Парламент, оказать отпор узурпатору.
На ящиках, стиснутый народом, сжимая серебряный колокол мегафона, стоял Трибун. Маленький, худой, с красным бантом в петлице, выставил вперед колючее плечо, отвел назад руку с кулаком, поддавал, подбивал этой рукой свои гремучие рубленые фразы:
– Товарищи!.. Здесь, на этих святых краснопресненских камнях… почти сто лет назад… пролетарские дружины Москвы… громили буржуев… поливая брусчатку своей алой кровью!.. Из этих камней и булыжников… из ветвей этих старых деревьев… рабочие Москвы строили свои баррикады… о которые разбивались отряды царских карателей!.. Не посрамим славы рабочей Москвы!.. Остановим здесь, у этого белокаменного Дворца буржуев и капиталистов!.. Выставим навстречу им наш красный пролетарский кулак!
Трибун выбросил вперед руку с кулаком, словно кидал в толпу россыпь углей, и толпа обжигалась, загоралась. Казалось, над головами мчится прозрачный огонь, верховой пожар, съедая легкие горючие травы.
Хлопьянов оглядывался. Седой, в брезентовой робе мужчина, в пластмассовой каске монтажника, на которой белилами выведено: «Трудовая Москва». Худая, с изможденным лицом, женщина, с яркой помадой на маленьких сморщенных губах. Мускулистый парень со значком, на котором звезда и молот с серпом. Баянист с чубом, растопырил локти, защищает от налегающей толпы свой инструмент с перламутровыми кнопками.
Женщина завороженно смотрела на Трибуна, внимала каждому его слову. Загоралась, завиваясь, как сухой клок травы. Встала на цыпочки и закричала:
– Убийцы!.. Детей кормить нечем!.. Под суд!.. Толпа услыхала ее, заволновалась, загудела стоголосо:
– Под суд!.. Под суд!.. Банду Ельцина под суд!..
Гармонист умудрился раздвинуть сжимавших его людей. Заиграл бодрую искристую музыку, и окружавшие его люди тотчас подхватили:
– Каховка, Каховка, родная винтовка!..
Хлопьянов удивлялся своему вчерашнему унынию, растерянности перед духами мглы. Их не было, они растаяли в свете яркого желтого солнца, от гула яростной, живой, охваченной огненными протуберанцами толпы. С этой толпой, в ней и над ней, витали иные силы. Духи света. Духи солнца, сопротивления и борьбы. Трибун, маленький, хрупкий, казался Хлопьянову окруженным сиянием, словно на нем был пернатый шлем и блистающий военный доспех.
– Братья!.. – вещал в мегафон Трибун. И толпа, состоящая из сестер и братьев, откликалась радостным рокотом.
Хлопьянов увидел, как, отвлекаясь от Трибуна, от его мегафонного клекота, взволновалась толпа. Головы развернулись все в одну сторону. Из аллеи парка, из-под тенистых деревьев, на солнце выходил нарядный строй. Курчавые папахи, золотые и серебряные погоны, алые лампасы, начищенные громко топающие сапоги. Казаки строем, лихо, громко, сверкая на поворотах позументами, золотым шитьем на погонах, приближались к толпе. Люди расступились, радостно ахали, пропускали молодцов. Впереди, картинно поднимая колени, словно гарцуя, то и дело оборачиваясь к строю лицом, шел командир, – рыжая, в солнечных кольцах борода, пунцовые губы, острые голубые глаза, шашка в кожаных ножнах.
Хлопьянов узнал казака Мороза. Залюбовался его узкой талией и сильными плечами, золотыми нитями в его бороде и усах. Казак знал, что он хорош, красив, любим толпой, что его появление вызывает ликование. Повернулся к строю, продолжая шагать, вознес над головами свой грозный, певучий командирский рык, на последнем выдохе обрушил его вниз:
– Сотня-а-а!.. Левое плечо вперед!.. Запевай!.. – и поддерживая грациозно шашку, увлекая за собой нарядный слаженный строй, уже выдыхал сквозь золотые усы грянувшую, подхваченную строем песню:
– Из-за леса, леса копей и мечей, эх! едет сотня казаков-усачей!..
Народ ахал, улыбался. Гармонист, крутанув чубом, ударил по своим перламутровым кнопкам, развел и сдвинул малиновые меха и вслед удалявшейся сотне, ее золотым погонам и бараньим папахам запел:
– Казаки, казаки!
Едут, едут по Берлину наши казаки!..