Так внушал ему разум. Так живая воля указывала ему направление. Он вслушивался в живые, звучавшие в душе голоса. Продолжал шагать по Садовой, от Смоленской к Новому Арбату, и дальше, к желто-белому, как яичный кекс, американскому посольству. Свернул в проулок, еще недавно уставленный военными фургонами и милицейскими постами. Было пусто, у кирпичной стены, осев на спущенные колеса, стоял «мерседес».
Он вышел к Дому Советов, мутному и огромному, как глыба грязного снега. Топорщилась баррикада. Трепетал на палке флажок. Сонный озябший баррикадник поднялся в рост над грудой хлама и сора, смотрел, как подходит Хлопьянов.
А он подходил, переставлял ноги по сырому асфальту и больше не думал о море, о черных лодках, о Кате, сжимающей губами красную гроздь рябины.
Пролез сквозь узкий колючий прогал в баррикаде, кивнул баррикаднику. Стал приближаться к Дому. Ему казалось, он погружается в черное глубокое озеро, шагает по дну, над его головой смыкаются черные воды. На поверхности остается летучий туман, разводы ветра, отражения берегов. А здесь, где он шагал, была неподвижность, тьма. Неколебимость окаменелой воды.
В Доме Советов повсюду горел свет. Хлопьянов медленно шагал по затоптанным коврам, на которых чернели комья грязи, валялись окурки и бумажные обертки. Дом был подключен к электросистеме города. Его потолки были белоснежны, сияли хрустальные люстры, а полы, беломраморные ступени, дубовые пластины паркета были истоптаны. Двое защитников на лестничной клетке, прислонив автоматы к опрокинутому стальному сейфу, беззаботно играли в карты, сыпали на пол разноцветных валетов и дам.
В растворенные двери комнаты он увидел журналистов. Их живописный бивак, брошенные на пол куртки и кофты, отставленные телекамеры. Кто-то дремал, кто-то согревался, цедил из горлышка спиртное. Кто-то писал в блокнот или разговаривал по радиотелефону. Они напоминали туристов, после долгого перехода разбивших лагерь.
Он миновал коридор, где маячила охрана Руцкого, притулились на диване небритые автоматчики. Проходя мимо кабинета с табличкой неизвестного ему депутата, он вдруг почувствовал, как в груди и в желудке начинается мучительный спазм. В этом спазме, словно закрутили на горле винт, кончалось дыхание, останавливалось сердцебиение, и глаза начинали вылезать из орбит. Остановленная жизнь вспучивалась в нем, продиралась наружу, хрипела в горле, брызгала слезами. Он припал к косяку и кашлял, из горла извергалась горячая кровяная жижа, на пол выпадали липкие сгустки. Это выхаркивал он зрелище бойни, истерзанную пулями плоть, едкую гарь транспортеров, зловонную ртутную сперму, переполнявшую башню. Все это извергалось из него прямо на ковер, в коридоре, и он, обессиленный, брел прочь от этого мерзкого места, где кровянел его выкидыш.
В туалете, где в кране еще оставалась вода и не перетекло через край накопившееся за долгие дни зловонье, он пил холодную воду. Промывал глаза, рот, прополаскивал изодранный пищевод. Отдышался, вытерся насухо носовым платком. Пошел к кабинету Руцкого. Просил доложить о своем прибытии.
Руцкой стоял у стола, держал у распушенных усов маленький, похожий на табакерку складной телефон и кому-то зло выговаривал:
– Ты что мне талдычишь про 119-й!.. Я и без тебя знаю, что он будет стрелять!.. Ты мне доложи про авиацию!.. Был ты или нетукомэска?… Аты его из постели!.. Аты ему, суке, напомни, какяего из-под трибунала вытаскивал!.. В течение ночи докладывай!..
Было видно, что Руцкого раздражало содержание разговора. Вести, которые он получал, угнетали его. Хлопьянов смотрел на его розовое выбритое лицо, распушенные усы и думал – что за таинственные узы связывают его с этим человеком, по слову и приказу которого наивная толпа легла под пулеметы у башни? Что двигает его к Руцкому, переплетая их жизни и судьбы? Почему он, Хлопьянов, никогда не любивший этого шумного многоречивого человека, вручает ему свою жизнь, с которой тот обойдется бездумно, вероломно и взбалмошно?
Руцкой кончил разговор, сложил телефон-табакерку, повернулся к Хлопьянову:
– Придурки!.. Хотят двух маток сосать!.. Я им говорю – наша возьмет, их перед строем поставлю и генеральские погоны сорву!.. Ну, что у тебя, полковник? – он уставил на Хлопьянова возбужденные настороженные глаза.
– В Министерстве обороны президент и силовые министры час назад приняли решение о штурме Дома Советов. Начало штурма ориентировочно пять или шесть утра. Командиры Таманской и Кантемировской дивизий, а также комдивы-десантники выполнят приказ министра. Сформированы сборные экипажи танков, а также добровольческие экипажи бэтээров из лиц, подконтрольных МВД. За достоверность информации ручаюсь, я там был.
Хлопьянов был спокоен. Случившийся с ним в коридоре припадок и кровавый выкидыш опустошили его. Душа его была пуста и почти мертва. Но эта пустота слабо и болезненно трепетала, как лоно, из которого вырвали недоношенный плод. У него уже не оставалось сил и минут, чтобы осмысленно дожить свою жизнь и перед смертью осознать ее как завершенную целостность, как вместилище Божественного смысла. Такая возможность была утеряна. Была вырвана из него с кровавым корнем. Теперь он действовал и жил после смерти. Эта особая форма жизни предполагала особую форму смерти, превращала его в автомат, действующий из поверхностных, заложенных в него побуждений. Он был не более чем военный разведчик, добывающий, переносящий и сохраняющий информацию.
– Не посмеют штурмовать, ублюдки! – Руцкой заходил по комнате, хватаясь за углы стола, переставляя стулья, словно расчищал себе место для какого-то физического упражнения – прыжков или сальто. – Разошлем факсы во все иностранные посольства!.. Обратимся к журналистам!.. В конце концов, уйдем отсюда… Пусть лупят по пустому дому!..
– Я выполнил ваше приказание, – продолжал Хлопьянов бесстрастно, чувствуя лицом дуновение воздуха, растревоженного движениями Руцкого, и в этих дуновениях присутствовали запахи дорогого табака и одеколона. – Я встретился с офицером «Альфы». Получил от него подтверждение – они не пойдут штурмовать. Они требуют, чтобы мы не стреляли, выслали к ним связного, добровольно сложили оружие. Тогда никто не будет убит.
– Да я не сомневался, что они – мужики настоящие! Я их каждого по имени знаю! В 91-м они вели себя как мужики! И теперь – как мужики настоящие! – возбуждение Руцкого, его броски и метания угасали, словно в западне, куца его заманили, обнаружилась брешь. Его выпуклые глаза с удовольствием смотрели на Хлопьянова.
– Нет безвыходных положений, полковник! – сказал Руцкой, и произнесенное им не было общим местом, а проверенным суждением, которым он награждал человечка, доставившего добрую весть. – Судьба гоняется за мной с пистолетом, или с ракетой «воздух – воздух», или с агентами президентской охраны. А я ухожу от судьбы! Перед самым ее носом делаю вираж, противоракетный маневр, вправо, вниз, со скольжением! – он вонзил в воздух большую белую ладонь, показывая, как обманывает судьбу. – И пули летят мимо, одураченный «Фантом» промахивается, тупая «наружка» президента рыскает в пустоте! Надо постоянно менять курс, полковник, уходить из-под удара, и тогда мы будем жить долго!