Возможность держать на руках морское диво, рассматривать близко прекрасные, дикие формы, быть рядом с таинственным обитателем вод, который был упрятан природой в недоступную человеку пучину, отделен немотой океана, мерцающим звездным Космосом, восхитила Коробейникова. Он взирал на рыбу, приближая глаз к ее огненному рыжему оку. Силился понять, какое послание она ему принесла.
Рыба безмолвствовала, слабо дрожал ее хвост, сверкали плавники, будто отлитые из стекла. Две их жизни, заключенные каждая в свою оболочку, в свой тварный временный панцирь, узнали друг друга. Смирились с тем, что на время разлучены. Согласны ждать, покуда не разомкнутся удерживающие их створы и они вновь сольются с безымянным безграничным сиянием, откуда вышли и куда непременно вернутся. И такой восторг перед этим сияющим небом и бескрайним океаном испытал Коробейников, такое благоговение и благодарность к невидимому, сотворившему их Божеству, что прижал к груди рыбу, как мать прижимает младенца. Поцеловал ее ледяную мокрую голову и, наклонившись, выпустил в реку. Рыба скользнула, провела горбатой спиной вялый след и навеки исчезла. А он стоял, восхищенный, растроганный, чувствуя тождество с рыбой, неся на губах сладкий холодный ожог.
У вершины, где речка принималась петлять, сочилась в кустах, омывала траву и ветки, шло страстное бурление. Рыбы секли поверхность, ложились на бок, выгибая серебряные бугры. Ударяли хвостами в коряги, высекая жидкий огонь. Застывали, содрогаясь растопыренными плавниками, раскрывая красные дышащие жабры. Из набухших животов вытекали оранжевые студенистые сгустки, лепились к траве, к корявым сукам, удлинялись, жемчужно светились. Рыбы сотрясались в конвульсиях, выдавливали из себя клейкие гроздья, выгибали костлявые спины, на которых в муке дрожали растопыренные плавники, и, казалось, вместе с икрой из рыб выходила сама жизнь. Они становились пустыми, вялыми, неустойчивыми, бессильно ложились на бок. Их начинало сносить, и они обморочно сопротивлялись течению, окруженные розовой мутью.
Коробейников стоял посреди нерестилища, окруженный плодоносящими самками, которые, не замечая его, стремились разродиться холодной оранжевой плазмой. Ударялись о его сапоги, и он, пугаясь этих ударов, чувствовал себя средоточием безымянных бессчетных жизней, которые слепо рвались наружу, покидали темное лоно, отдавая себя во власть лучей и потоков. Ему, художнику, обремененному неясным замыслом, было явлено творчество Бога, законы живой и неживой природы, по которым создавались планеты, твари, художественные тексты и образы.
Опустошенные самки, сонные, с померкшими глазами, потускневшей, утратившей блеск чешуей, отплывали. Застревали на перекатах, обморочно шевеля жабрами. Вновь оказывались во власти гравитации, которая стягивала их с горы, влекла к подножью. Навстречу им рвались самцы. Не замечая самок, неистово пробивались к траве, к сплетеньям корней и веток, на которых колыхалась икра. Бросались на нее жадно, страстно, целовали, давили, щекотали об нее белые животы, опрыскивали студенистые гроздья млечной жижей. Вода мутнела, словно в нее лили молоко. Икра, охваченная белой мутью, начинала немедленный рост и движение. Гроздья тучнели, взбухали, теряли оранжевый цвет. Становились прозрачней, пышней, словно происходила химическая реакция, создавалось новое вещество. Нерестилище, промываемое студеной водой, пронизанное светом небес, было лабораторией, в которой синтезировалась жизнь. На самых ранних этапах творения в эту жизнь закладывались напряжение магнитных полей, очертания континентов, расположение звезд. Таинственные ориентиры, по которым потянутся в океанах будущие рыбьи стаи.
Океан бугрился, и в нем чудилась кривизна Земли. На округлых водах лежал огромный, ясный отсвет небес. Коробейников стал спускаться с горы по берегу речки. Мимо в воде катились мертвые рыбины, отдавшие свои жизни на вершине, где совершалось жертвоприношение.
Вернулся в избушку, где поджидал его хмельной Федор. Сидел на пороге перед деревянным ящиком, в который, как поленья, были уложены рыбы. Брал одну на колени, острой финкой вспарывал белое брюхо. Из пореза взбухал влажный пузырь, напоминавший полиэтиленовый мешок, переполненный красными сгустками. Федор мокрой пятерней залезал вглубь рыбы, выдирал из нее мешок. Держа на весу над большим эмалированным тазом, легонько ударял финкой. Пакет распадался, из него с хлюпаньем валила красно-оранжевая жижа. Наполняла таз зернистой огненной гущей. Федор захватывал в мокрую пятерню горсть соли, кидал в таз. Едкая соль пропитывала живую икру, и она еще больше краснела.
- Возьмешь икорки в Москву. Будешь Федьку-странника вспоминать, - весело и хмельно подмигнул, кивая на стол, где их поджидала початая бутылка водки.
Вернувшись в Москву, Коробейников много времени уделял австралийской гостье. Тетя Тася поселилась у сестры, тети Веры, в тесной однокомнатной квартирке, и обе часто навещали дом в Тихвинском переулке, где их поджидала третья сестра, мать Коробейникова. Оттуда три сестры направлялись в театр или на прогулку по городу. Коробейников сажал их в красный «Москвич», подвозил то к Новодевичьему монастырю, то к ВДНХ, то на Софийскую набережную, откуда они любовались Кремлем. Или к высокому старомодному дому на Страстном бульваре, в котором жил до самой смерти дед Николай. Или в глубокое мрачное подворье в Успенском переулке, где завершили свои дни дед Михаил и Тасина мать, баба Маня. Утомленные, умиленные, возвращались на Тихвинский, обедали. Коробейников, выполнив родственный долг, не уходил, а пристраивался на табуреточке подле бабушкиного белого креслица. Слушал разговоры сестер, наблюдая, как трудно склеивается из черепков расколотая фамильная чашка.
Не сразу, не в первые после приезда дни, Тася собралась навестить отеческие гробы - маленький семейный некрополь на Ваганьковском кладбище, где на крохотном участке земли, перемешавшись костями, лежала усопшая родня и находилась могила бабы Мани. Тася словно чего-то страшилась, откладывала посещение кладбища. Наконец решилась. Удалившись от сестры Веры на кухоньку, долго читала Евангелие, дорожный томик в кожаном переплете, на английском языке. Облачившись, как обычно, во все голубое: юбка, пальто, изящная шляпка, она повязала на шею темный траурный шарф, заготовленный в Австралии специально для этого случая. Коробейников усадил в «Строптивую Мариетту» обеих сестер и повез на Ваганьковское.
- Вера, помнишь, как мама нам говорила: «Доченьки, синие оченьки»? Усадит нас утром за стол, наливает чай со сливками, а потом вдруг глянет и ахнет: «Вера, Тася, да какие же у вас голубые глаза!… Доченьки, синие оченьки!» - Тася обращалась к сестре, будто хотела с ее помощью облегчить пугающее, предстоящее ей свидание, и Коробейников в зеркало видел, какое у нее напряженное, боящееся лицо.
- Она тебя больше любила. Считала тебя красавицей, - отзывалась тетя Вера, спокойная и задумчивая, не помогая сестре в ее переживаниях,
- Помню, как она подарила мне плетеную корзиночку и в ней игрушечный детский сервиз. Чашечки, чайник, кофейник, чудесные фарфоровые тарелочки. Мы с тобой любили играть в «именитых гостей». Ты случайно разбила кофейник, и мне так было жалко.