- Последний раз видела эту корзиночку с остатками сервиза, когда приходили меня арестовывать. При обыске перевернули весь дом и откуда-то, с антресолей, достали этот сервиз. Больше его не видала.
- Все эти годы, каждый вечер, я молилась за вас. Начинала молитву с мамы. Просила у Господа продлить ей годы и всегда боялась, что молитва моя напрасна, что ее нет в живых.
- Мама рассказывала, что в Ленинграде, во время блокады, когда она умирала от истощения, в голодном бреду ей привиделась ты, подносящая буханку хлеба.
- Вот видишь, - оживилась Тася, - может, это и был хлеб духовный, моя молитва. Она и спасла ей жизнь.
- Не знаю, - сухо ответила Вера. - Жизнь маме и многим другим ленинградцам спасла Красная Армия, которая прорвала блокаду и разгромила немцев.
И они замолкали, в отчуждении друг к другу, не умея объединиться в своих чувствах к покойной матери.
Ваганьковское кладбище - огромное, из ветвей и сучьев, воронье гнездо. Медленные трамваи вдоль изгороди, у которой торгуют бумажными, ярко-химическими цветами. Окруженная голыми деревьями грязно-желтая церковь. Мокрые дорожки, уходящие в железные заросли могильных оград. Вороны в низком ветреном небе, из которого с короткими всхлипами брызгает дождь. Могилы, тесные и колючие, будто смели их граблями в неопрятные рыхлые ворохи, из которых торчат кресты, мраморные и бетонные плиты, пирамидки со звездами, смотрят выведенные на камне лица, остановившиеся, изумленные, как беззвучный крик. Имена, под каждым из которых два четырехзначных числа, разделенных аккуратной черточкой. Купцы, мещане, статский советник, какой-то попечитель гимназий под мраморным черным крестом, с поминальной строчкой псалма. Московские обыватели, советские служащие, офицеры и герои войны под бетоном, гранитом, с трогательными словами прощания, с букетиком в пол-литровой стеклянной банке. Ограда из нержавеющей стали - последний приют конструктора самолетов. Ступенчатый красный гранит, напоминающий мавзолей, с печальным еврейским лицом - почивший директор гастронома. Кладбище казалось огромным вольером, куда были пойманы черные, с изогнутыми вершинами деревья, у подножья которых тускло серебрился металл, пестрели ядовито-бумажные, проволочные веночки, лежала неубранная сырая листва, двигались редкие молчаливые люди. Были готовы остановиться, вытянуться вверх, в дождливое небо, превратиться в черные деревья, в бетонные пирамидки, и жестяные красные звезды, и четырехзначные числа, между которых, по тоненькой жердочке проскользнула человеческая жизнь.
Сестры шли по дорожкам - Вера, сутулясь, усохшая, с выцветшим болезненным лицом, в поношенном, неловко сидящем пальто, с торопливой, птичьей походкой. Тася, статная, строгая, в стильном голубом ансамбле, с розовым пухлым лицом, твердой поступью, держа в руках букетик голубоватых хризантем, подобранных под цвет пальто и шляпки. Коробейников отмечал их разительное несходство. Если Вера была созвучна этим наспех, кое-как соединенным деревьям, оградкам, веночкам и крестикам, была еще живой, но уже неотъемлемой частью этого русского кладбища, то сестра ее, своей гордой осанкой, дорогим иностранным пальто, испуганными, бегающими по сторонам глазами, не желала для себя этого металлического чертополоха, черных птиц в мокром небе, тесной толпы усопших, проживших без нее другую жизнь, в другой, незнакомой стране.
Поблизости, сквозь стволы и могилы, надсадно, сипло ахнул духовой оркестр. У раскрытой ямины, на деревянных козлах, стоял кумачовый гроб, топтался немногочисленный люд. Из белых пелен, сырых, кроваво-красных цветов, виднелся костяной лоб, коричневые орехи набухших век, склеротический, со склеенными ноздрями нос. Могильщики, молодецки опершись на лопаты, стояли поодаль, словно любовались целостностью картины. Оркестр инвалидов, в серых пальтишках, в замызганных башмаках, в мятых кепках и обвислых шляпах дул в нечистую, продавленную медь, тузил в барабан. Огромная, в несколько оборотов, труба, как хомут, лежала на плечах трубача с сизыми щеками. Тарелки сходились и расходились в руках костлявого старика, отсылавшего стенающие удары к вершинам деревьев, где их расхватывали, растаскивали на частички возбужденные черные птицы.
Тася, ужасаясь рева трубы, грома натянутой на барабан свиной кожи, ахающих, словно пощечины, медных тарелок, старалась поскорее пройти. В ее глазах мелькнул ужас, словно боялась, что к ней подскочат разбитные могильщики и толкнут в раскрытую яму.
Тут же, рядом, на соседней дорожке, находился фамильный некрополь. Коробейников подвел своих спутниц к низкой оградке, за которой поникла осенняя трава, стояли три каменных плиты с родными именами. Надписи отчужденно и холодно закрепляли факт смерти, были внесены в бесконечный список, в каменную книгу, в которую кто-то, не мигая, смотрел из дождливого неба.
- Боже мой, дядя Коля, дядя Миша, мамочка… - пролепетала Тася, боясь подойти ближе, будто кто-то запрещал ей приблизиться, наказывал за вину столь долгого отсутствия, сурово ее отторгал. - Как могилы запущены… Вы здесь совсем не бываете, - обратилась она к сестре и тут же осеклась, боясь услышать резкость в ответ.
Коробейников смотрел на потно блестевшие камни, на три вытянутых бугра, под которыми, как под черными одеялами, усыпанные жухлой листвой лежали любимые старики. Представлял их живые лица, блестящие глаза, говорящие рты, фамильные обеды и чаепитья, застольные крики и ссоры, умильные воспоминания. Все это было здесь, на свету, где еще оставался он сам, а там, под черными одеялами, не было ничего, кроме ржавых костей и наполненных землей черепов. И хотелось унести подальше от могил эти чудесные воспоминания и любимые образы. Уберечь от бесстрастных начертаний на камне, на которые из неба, сурово, не мигая, взирали чьи-то глаза.
Оркестр умолк. Сквозь деревья было видно, как прощались с покойником. Тася что-то шептала, не могла ступить за оградку, прижимала к груди букетик голубоватых цветов, беспомощно оглядывалась на сестру, чтобы та за нее заступилась, испросила разрешения приблизиться. Но та, оцепенев, стояла на ветру в своем продуваемом пальто, забыв о сестре.
Внезапно ахнула страстная, жуткая медь оркестра. Удар звука толкнул Тасю в спину. Она страшно побледнела, шагнула, цепляясь за поперечину ограды. Упала на мокрую землю, накрыв бугор своим голубым пальто. Обнимала материнскую могилу, заходясь истошным, нечеловеческим, русским воплем:
- Мамочка, прости!… Как же я к тебе стремилась!… Как я по тебе тосковала!… Опоздала к тебе, не успела!… Не увижу, не поцелую твое любимое лицо, твои нежные руки!… Хочу к тебе!… Лечь с тобой навсегда!…
Казалось, из земли наверх просунулись две прозрачные живые руки. Обняли упавшую Тасю, и та целовала землю, рыдала, вздрагивала спиной, уронив с головы изящную голубую шляпку.
Коробейников ее поднимал, смахивал с пальто прилипшую грязь, укладывал на могилу букетик голубых хризантем. Тася, с мокрым лицом, распухшим носом, шарила по карманам, извлекала голубенький, с кружавчиками, платочек, прижимала к покрасневшим глазам.
Они уходили с кладбища, и за ними все неслись ошалелые уханья оркестра, пронзительные крики ворон.