Теперь, спускаясь к отцу Владимиру, он проходил освещенный холл. Увидел, как журналисты, вся их пестрая, обычно говорливая коммуна, покидает насиженное место. Подхватив свои камеры и кофры, походные сумки и куртки, молча и торопливо уходит. Выстраивается вереницей по лестнице, вниз, сутулясь, словно ожидая удара по голове.
Их уход, молчаливое, организованное и дисциплинированное движение изумили Белосельцева. В этом уходе было нечто биологическое, связанное с экологической катастрофой, близкой бедой и опасностью, когда чуткие животные воспринимают неслышные для человека подземные трясения и гулы, слабую вибрацию мира, предвестницу катастрофы и уходят. Люди глухи к этим знакам и посланиям, они продолжают повседневную жизнь. И вдруг пугаются, заметив, как странно, враз умолкают птицы в лесу и среди гробовой тишины на солнце начинает наползать черная тень затмения. Или из деревенского дома, славного достатком и обилием, с пирогами, сундуками, с шумными многолюдными трапезами, вдруг уходят тараканы. Выползают из-под печи всем своим глянцевитым усатым скопищем, двигаются тесным чешуйчатым покрывалом к порогу, перетекают в сени, на крыльцо, через тропу и дорогу, исчезают в траве, словно переселяются в чистое поле, в лес. Обитатели дома молча и испуганно смотрят на уход тараканов. А через день случается страшный пожар, сгорает изба, сундуки с добром, скотина в сарае, ребенок в люльке. И лишь позднее, когда уляжется первое горе, на теплом пепелище люди вспоминают бегство тараканов. Сокрушаются, что не разгадали посланный природой знак.
Нечто похожее было в ночном торопливом бегстве журналистов. Они были связаны между собой видовой общностью, как жуки. Соединены общим знанием, командой, предупреждавшей о близкой беде. Их цепкие, осторожные, точные движения, их шаги и похожие жесты делали их биологической семьей, спасавшейся от катаклизма. Наблюдая их уход, Белосельцев знал, что это связано с близким штурмом. Эти молодые, просвещенные, свободолюбивые и вольные в обращении люди были управляемы, сцеплены друг с другом какой-то невидимой волей, заставлявшей их действовать как единое многоногое существо. На их лицах, если они вдруг поднимали глаза на Белосельцева, проскальзывало мгновенное чувство вины и маскирующая это чувство ирония. Они желали поскорее пройти, вычеркнуть из своих переживаний вид одинокого, встретившегося им на пути, обреченного на смерть человека.
Белосельцев наблюдал, как журналисты, подобно грызунам, покидают огромный, озаренный ночным сиянием Дом Советов, похожий на корабль, который еще плывет, держится на поверхности, сверкает иллюминаторами и нарядными палубами, но в трюмах и днище уже открылись свищи и пробоины, заструилась, забила множеством бурунов и фонтанов вода. И он, Белосельцев, знающий истину, наблюдает уход крыс – знамение близкого кораблекрушения.
Когда он спустился в лифте на нижний этаж, где в маленькой комнатке разместилась походная церковь отца Владимира, вдруг снова погас свет. Дом отрубили от электрокабеля. Отсекли от остального города. И это тоже было знаком близкого, приближающегося несчастья.
Он добрался на ощупь до «походной» церкви, постучал. Услышав за дверью голос отца Владимира, вошел. В комнате был коричнево-золотистый сумрак, среди которого горели несколько свечей и лампада. Словно соты, наполненные медом, желтел образ Богородицы. На столе слабо переливались какие-то серебристые предметы. Этот сумрак, запах воска, малиновый мягкий свет лампады, неясно мерцающие во тьме предметы напомнили Белосельцеву новогоднее торжество. И от этого стало сладко и печально. Отец Владимир, в облачении, с золотой лентой, ручьем стекавшей из-под его бороды, был похож на Деда Мороза. И это сходство тронуло Белосельцева нежными, сладостно-горькими воспоминаниями.
Отец Владимир что-то мастерил, вырезал. Перед ним на столе лежала картонная, с зубцами и крестиками корона. Священник брал мятые серебряные фантики. Разглаживал фольгу на столе, проводил по ней большим крепким ногтем. Фольга чуть слышно звенела. Из-под ногтя священника тянулся голубоватый сияющий след. Отец Владимир прикладывал серебряную бумагу к картонной короне, украшая ею зубцы и крестики. И это занятие тоже было из чудных забытых времен, напоминало детство, елку, близкий праздник, ожидание подарков, забав.
Отец Владимир поднял на Белосельцева лицо, и Белосельцев увидел, как похудело это знакомое благообразное лицо, какие морщины и складки вдруг обнаружились на лбу и у рта, какие тревога и мука были в синих глазах.
– Вы там были? – Отец Владимир кивнул куда-то в сторону, сквозь стену, в ночное пространство города, где была башня, парк и еще тлел, догорал разожженный Белосельцевым пожар, и бродили перед телецентром зачехленные в масках стрелки – упирались лучами фонарей в простреленные затылки, в запрокинутые мертвые лица. – Вы там были?
– Был, – ответил Белосельцев, усаживаясь рядом с отцом Владимиром, машинально разглаживая на столе мятую серебряную бумажку.
– Когда вы расселись по машинам и поехали в Останкино, я вернулся сюда и стал молиться. Молился перед образом Богородицы за умягчение сердец, утоление печалей, за кротких, нищих духом, за миротворцев. И вдруг во время молитвы я услышал, как закричала Богородица. Услышал ее крик, будто ей делали больно, били ее. Она дрожала, по ее лицу текли слезы. Пулеметы, которые стреляли в людей, попадали в Богородицу. Пробитая пулями, она плакала и кричала.
Разглаживая серебряную бумажку, Белосельцев посмотрел на образ, освещенный лампадой. И ему показалось, что одежды Богородицы слабо шевелятся. Образ был живой, он просвечивал сквозь дерево иконы, сквозь плоское изображение таинственным, уходящим в глубину объемом. И в этом объеме летели пулеметные трассы, попадали в зеленые и малиновые одежды Богородицы, пробивали смуглое тело, и от каждого попадания, от каждой пули она вздрагивала и кричала.
– Я не мог молиться, не мог выносить плача Богородицы. Отошел от иконы, выглянул в окно и увидел, как над Москвой летают бесы. В вечернем московском небе летает множество мохнатых разъяренных бесов. Поодиночке, парами, несметными тучами. Все небо было наполнено бесами, и они завладели Москвой.
Белосельцев разглаживал серебряную бумажку. Она слабо звенела, трепетала. За окном, в московской ночи, носились бесы, мохнатые, как кенгуру, задрав хвосты, выгнув костлявые, покрытые шерстью спины. Они прижимали к груди передние когтистые лапы, неслись на невидимых реактивных двигателях, чертили небо мерцающими гаснущими следами, усаживались, как огромные летучие мыши, на шпиль гостиницы «Украина», на крыши соседних домов, на фонарные столбы.
– Я пробовал молиться сейчас, – сказал священник, – но иконы молчат. Раньше, когда я молился, от икон всегда исходило тепло, слышался едва уловимый живой отклик. А сейчас иконы остыли. Они замолчали. Из них словно ушло божество. Они превратились в обыкновенные доски. Что это значит? Бог отвернулся от нас, оставил на растерзание бесам? Значит, мы страшно перед ним провинились!
– Не знаю, – устало сказал Белосельцев. – Я не чувствую за собой вины. Не знаю, почему Бог от нас отвернулся.
Он передал отцу Владимиру расправленную серебряную фольгу. Тот осторожно взял ее и украсил ею острый зубец на картонной короне.