– Наверху все горит!.. Пожар!.. А воды-то и нету!.. – И побежал, дико размахивая в коридоре черно-бело-золотым полотнищем.
В коридоре, вдоль стен, тянулись носилки. В них, перебинтованные, лежали раненые. Врачи в белых халатах подходили к ним, давали какие-то снадобья, кололи, поднимали над их головами стеклянные флаконы. Коридор будто шевелился, стонал, рябил белым, ярко-красным цветом, издавал запахи медикаментов, сырой одежды и еще чего-то, парного, кисловатого, душного, чем пахнут полевые лазареты.
Белосельцев увидел, как вносят очередные носилки. Впереди шел пожилой баррикадник в кепке с красным бантом, а сзади знакомый Белосельцеву длинноволосый юноша, который ночью венчался, двигался вокруг свечи, и Белосельцев держал над его темными кудрями картонно-серебряный венец. Теперь он сжимал рукояти носилок, автомат его был закинут за спину, и он наклонялся, всматривался в носилки, что-то говорил.
Белосельцев сначала догадался мучительным предчувствием, а потом и увидел – в носилках лежала его невеста, простоволосая, бледная, с худой обнаженной шеей и острым голым плечом. Другое плечо было забинтовано. На марле проступала розоватая кровь. На девушку, прикрывая ее обнаженную, перебинтованную грудь, была наброшена куртка, а под голову была подложена знакомая брезентовая сумка. Девушка смотрела страдающими черными глазами, и в этих умоляющих глазах были боль, страх, не за себя, а за своего суженого, который наклонялся к ней, выгибая спину с автоматом.
– Мне не больно… Легче уже… В плечо не опасно…
Носилки опустили на свободное место у стены. Врач в белом халате подошел, отбросил куртку, стал разглядывать бинты с нежно-розовым пятном. Белосельцев увидел плотную, крест-накрест, перевязь, из-под которой виднелась маленькая девичья грудь с темным соском.
Минувшей ночью он видел их венчание, держал над ними венец. И это ранение, брезентовые носилки, бинты с розовым пятном, их темные, неотрывно глядящие друг на друга глаза были продолжением их венчания, были связаны с той свечой, лампадой, обручальными колечками. Он, Белосельцев, державший над ними венец, благословил их на страдание, раны, на смертельный бой.
– Поцелуй меня! – попросила девушка. – И ступай, тебя ждут!
Тот наклонился к носилкам так, что его длинные волосы ссыпались ей на лицо. Под ворохом этих темных волос они поцеловались. Она протянула к нему худую руку с колечком. Тот пожал ее своей смуглой крепкой рукой. Распрямился, перебросил на плечо автомат. Они с Белосельцевым зашагали по коридору, удаляясь от носилок.
– Она вытаскивала раненого, и в нее попало… Надеюсь, что не опасно… Мякоть плеча… – он говорил на ходу. Думал о невесте, оставленной на носилках, и одновременно о товарищах, которые у входа отбивались от наступавшего ОМОНа. Они расстались с Белосельцевым, и юноша побежал вниз по лестнице, где, приглушенная стенами, нарастала стрельба. А Белосельцев двинулся к центральному входу, чтобы сделать Красному Генералу унылое сообщение о пустом арсенале.
Он проходил мимо внутреннего зала, который обычно охранялся и куда был доступ только одним депутатам. Сейчас охраны не было, не толпились возбужденные караулящие журналисты. Из приоткрытых дверей вышла женщина, закутанная в деревенский платок. Осторожно, по-старушечьи, двинулась вдоль стены, прислушиваясь к стрельбе. Белосельцев узнал в этой оробевшей деревенской старушке женщину-депутата, которой всегда любовался, слушал по телевидению ее отважные выступления, радовался, когда в мелькании депутатских лиц замечал ее красивое, светлоглазое лицо. Сейчас, постаревшая, подурневшая, шаркающей походкой она пробиралась вдоль стены, словно под ногами ее была мокрота и она переступала лужи, хватаясь за деревянные колья забора.
Белосельцев проводил ее взглядом, вошел в приоткрытую дверь.
Зал был темен, без окон. Полукруглые ряды кресел сходились вниз, к президиуму и трибуне. Повсюду в рядах, на откидных столах, в президиуме были свечи. Горели по одной, по две, окруженные туманными венчиками света. К этим венчикам, озаренные, склонились лица. Мерцали глаза, шевелились губы, люди говорили, дышали, ели. Тут же блестели бутылки, стаканы, была разложена снедь. Раздавался негромкий шелест, гул, ропот и неясные, похожие на всхлипы звуки то ли молитвы, то ли причитаний. Зал был похож на паперть храма, где в ожидании службы собрались богомольцы – женщины, дети, старцы, странники, пришедшие из дальних мест, какие-то закутанные, похожие на нищих мужчины, какие-то женщины, напоминавшие юродивых. Все они в ожидании церковного действа тихо переговаривались, вздыхали, делились друг с другом своими переживаниями, горькими новостями, знамениями. Все чего-то ждали, к чему-то прислушивались, и это что-то, невидимое и огромное, приближалось, давало о себе знать тяжелыми, глухими ударами, от которых сотрясались полы, колыхалось пламя свечей. И казалось, вот-вот откроются в черной стене невидимые врата и кто-то огромный, в слепящих одеждах, войдет и протянет над ними повелевающую грозную длань.
Белосельцев спускался вдоль рядов, от огня к огню, словно кого-то разыскивал. Надеялся на случайную долгожданную встречу.
Женщина, простоволосая, с опавшим платком, гладила по голове тихую белесую девочку, негромко, слезно приговаривала, словно причитала над покойником:
– И зачем же я тебя, родненькая, с собой взяла!.. И зачем, моя кровиночка, дома не оставила!.. Дома-то у нас как хорошо!.. Витечка нас с тобой ждет не дождется!.. У Витечки тетрадочки в портфельчик уложены!.. Витечка тебя буковки писать научит!.. И как же нам было хорошо друг дружку любить и жалеть!.. А теперь что с нами будет, не знаю!.. Уж лучше бы мне одной умереть, а тебя чтоб Боженька спас!..
Она всхлипывала, причитала. Девочка с серьезным видом слушала, смотрела на свечу темными, в обводах, глазами. Танк ударил в стену тяжелым чугунным ядром, наполнил зал колебаниями света и тьмы, медленным рокотом раздвигаемых перекрытий, скрежетом разрываемой и растягиваемой стали.
Белосельцев почувствовал, как в душе его, утомленной и истерзанной за эти дни, то вскипавшей ненавистью, то угасавшей в унынии, начинается тайное, едва ощутимое просветление. Его душа, утратившая веру и смысл, была похожа на обгорелую, попавшую под выстрел птицу. С обожженными крыльями, изломанным клювом она забилась в дупло, без всякой надежды уцелеть и спастись, и, чтобы не попасть живой в жестокие руки охотника, была готова отбиваться до смерти сточенными когтями, остатками опаленных перьев. Но теперь, перед самой погибелью, он вдруг почувствовал, что в душе дрогнула, стала набухать капля света. Кругом было горе, слышались всхлипы и плачи, за стеной перекатывались угрюмые чугунные рокоты, но душа откликалась на это не страхом, а слабым свечением малой капли света, похожей на крохотную каплю росы.
У свечи, укрепленной в пустой бутылке, склонились другие лица, желтоватые, худые: чернобородое с высоким лысеющим лбом, горбоносое и толстогубое, с наивным выражением выпученных глаз, скуластое, степное, с маленькими колючими усиками. Все трое, с депутатскими поблескивающими значками, жевали хлеб, макали его во что-то тягучее, липкое – то ли джем, то ли масло. Их бубнящие тихие голоса доносились до Белосельцева.