Опосля Покрова, на первой неделе
Выпала пороша на талую землю…
Эту разбойничью песню русского лихолетья они записали в смоленской деревне, что стояла на разбитом тракте средь облетавших красных осин. Когда она пела ее, такая безысходная тоска была в ее голосе, и удаль, и мольба, и отчаянное безразличие к смерти, что хотелось вслед за песней полететь в снежной пурге над сирыми полями, пустыми опушками, бесприютными деревнями. Выплакать свою неприкаянность, сиротство, сгинуть навсегда в этой неугодной Богу земле.
Он протягивал к колоколу свои поющие пальцы, и голос жены вливался в колокольную медь, чтобы жить в ней вечной женственностью, красотой и любовью. Вокруг грохотало и рушилось. Силы тьмы бушевали, мешали священному действу. Сотворение колокола было сраженьем, в котором рождался русский звук. Суровые мастера и молодой подмастерье, Верхоустин и он, Садовников, и молодая женщина, бог весть каким повеленьем и случаем оказавшаяся среди молний, молитв, песнопений, — все они были ратники, отбивали нашествие, сражались за русский звук, за небесную лазурь, за бессмертное обожание друг друга.
Когда печь отдала колоколу весь металл, и последняя горячая струйка из переполненной формы пролилась на пол и краснела там, остывая, Верхоустин положил на себя крестное знамение. Буря мгновенно утихла. Ветер опал. Тьма расточилась. И брызнуло радостное свежее солнце.
— Посрамление бесам, — Верхоустин отер пот с усталого лба, как пехотинец, отстоявший родной окоп, — будем слушать, Антон Тимофеевич, русский звук.
Сквозь глиняную сухую коросту дышал жар невидимого колокола. Несколько дней он будет остывать. В нем будет созревать звук. Его повесят на звонницу, и многие русские люди услышат голоса умерших предков, омоются молитвенными слезами, преисполнятся обожанием к своей ненаглядной Родине.
Вечером Садовников и Вера сидели в сумерках, не зажигая огня. Вера, помыв посуду, вытирала полотенцем тарелки и чашки. А Садовников незримым ковшом вычерпывал из ноосферы дорогие сердцу образы, воплощенные в стихах русских поэтов. Днем он вспоминал, как путешествовал с женой в красных карельских лесах, и теперь, закрыв глаза, читал стих Федора Глинки: «Дика Карелия, дика. Косматый парус рыбака промчал меня по сим озерам».
Вера отложила полотенце и спросила:
— Я отвлеку вас, можно?
— Конечно, — ответил он, отпуская бело-голубой стих туда, откуда тот явился.
— Я смотрела, как вы протягивали к колоколу руки, и мне казалось, что я слышу чей-то женский голос.
— Этот голос пел русские народные песни.
— Кто вы? Как вам удалось спасти меня от безумия? Почему мальчик, которому вы дунули на темя, увидел рай? Почему в ваших объятиях зазеленел дуб? Почему сегодня у вас пели пальцы?
— Я ведь тоже о вас ничего не знаю. Даже фамилии.
— Я Молодеева Вера.
— Что с вами случилось? Кто вас обидел? Какое зло вы испытали?
— Вам интересно? Хотите, чтобы я рассказала?
— Хочу.
Она глубоко вздохнула, как вздыхают сказительницы перед тем, как начать долгий сказ. В сумерках ее лицо слабо серебрилось, будто на него падал свет невидимой луны. Садовникову вдруг показалось, что это уже было однажды, и он знает ее рассказ наперед, и куда устремится его жизнь и судьбы после ее рассказа. И лучше бы ей молчать, лучше бы не менять его жизнь и судьбу. И он смотрел, как в сумерках серебрятся ее руки, словно из-за деревьев светит невидимая луна.
— Я с самого детства больше всего любила танцевать. Не куклы, не кино, не прогулки, а только танцы. Если оказывалась хоть на минутку одна, начинала танцевать свои собственные танцы, которые рождались из музыки, из шума деревьев, из блеска дождя. На даче, среди кустов, была маленькая лужайка, куда я убегала и кружилась без устали, и бабочки прилетали и танцевали вместе со мной. Мне говорили, что ночью, не просыпаясь, я поднималась и танцевала в комнате с закрытыми глазами…
Садовников слушал, и ему казалось, что этой исповедью она вручает ему свою душу. Душа прозрачная, хрупкая, и если ее неосторожно держать, она упадет, разобьется, и уже не собрать осколков.
— Все решили, что я прирожденная балерина, и меня отдали в школу танцев. Как я любила свои милые белые балетки, свое шелковое трико и короткое прелестное платьице, не мешавшее летать и кружиться! У нас был преподаватель Андрей, в которого я сразу влюбилась. У него были длинные светлые кудри, как у сказочного принца. Огромные синие глаза. Очень гибкое красивое тело, которым он владел виртуозно. Казалось, он может побеждать земное притяжение и, подпрыгнув, не опускаться на землю. Андрей учил нас классическому балету, бальным танцам, испанской тарантелле, кубинской ча-ча-ча. Мы танцевали танго и рок-н-ролл, и когда он брал меня за руку, во мне все ликовало от счастья, и мне казалось, что я сейчас полечу. Он говорил, что все в мире танцует. Небо танцует. Звезды танцуют. Солнце танцует. Вода в океанах танцует. Вся Вселенная трепещет, звучит, исполняет волшебный танец. Он был моей первой девичьей любовью. А потом он исчез, и я не видела его несколько лет…
Садовников держал в руках ее душу, словно драгоценный сосуд, полный солнца. Как ту хрустальную вазу, куда жена ставила розовые осенние астры, и они стояли в гостиной, эти лучистые звезды осени, и когда ее не стало, долго вяли среди снегопадов, и он подходил и вдыхал тихую горечь цветов.
— Был конкурс танцев, и среди жюри я снова увидела Андрея. Я танцевала лучше всех, и знала, что он любуется мной. Когда я взяла приз «Хрустальный башмачок», он пригласил меня на заключительный танец. Мы танцевали болеро, и я почти не заметила, как кончился танец, и он подавал мне шубку, и мы целовались в синих московских снегах. Мчались на его автомобиле среди свежих огней куда-то за город, в леса, к нему на дачу, где горел камин, и он наливал мне в стакан горячий глинтвейн. Ночью, когда я просыпалась, я видела его закрытые глаза с большими ресницами и мерцающую в стакане сосульку, которую он принес с мороза. Утром он сказал, что занят постановкой мюзикла, и пригласил меня на главную роль танцовщицы…
Садовников держал в руках ее наивную беззащитную душу, которую она вручала ему. И было не поздно отказаться, вернуть обратно драгоценный сосуд, который ему не уберечь, не сохранить среди грохочущего жестокого мира, страшного камнепада, когда на хрупкий хрусталь падают черные глыбы. И он слушал с несчастным лицом.
— Этот мюзикл был о радости, счастье, о героях, творцах и влюбленных. Кругом, в народе, была беда. Люди бедствовали, теряли веру. Одни кончали самоубийством, другие превращались в зверей. На Кавказе шла война, и телевизор показывал изуродованные трупы. Нашим спектаклем мы хотели вдохновить людей, вернуть им надежду, чувство неизбежной победы, которую всегда одерживал наш народ. В нашем спектакле была чудесная лучезарная музыка, восхитительные песни, прекрасные костюмы. Андрей говорил, что спектакль должен совершить волшебство, и зрители, покидая зал, должны почувствовать себя братьями, наследниками тех, кто совершал великие открытия, перелеты через Северный Полюс, устремлялся к звездам. Мы репетировали дни и ночи. Андрей танцевал главную партию, был отважным летчиком, улетающим в Арктику. А я танцевала партию его невесты. Я и была его невестой. Мы решили, что после десятого представления поженимся. И в его доме, над нашей кроватью, висела афиша спектакля, мое счастливое лицо на фоне краснозвездного самолета, и надпись: «Вера Молодеева»…