Так же шершаво, скажем правду — непереносимо для слуха и все, что излетает изо рта Любы.
И все же он помялся, кивнул и согласился, за что себя и выругал. Придется теперь вызывать такси с грузовым трюмом. У самого Вики чемодан не мал, и еще Бэровы бебехи, и рюкзак с папками и компьютером. Плюс у Любы будут громадные бесформенные торбы. «Клунки», как эти миланские украинки называют багаж.
Ну ладно, завтра утречком. Тогда и мучиться будем. Сейчас постараемся отключиться. Завтра, так и быть, совместно двинемся в Мальпенсу. Но, бога ради, оставьте меня в покое сегодня. Дайте просто подумать, помолчать.
Захлопнув за Любой дверь, Вика опять спросил себя: как болгары могли узнать, кем для Виктора были дедик Жалусский и Владимир Николаевич Плетнёв, «дядя Лёдик»?
Дедик Сима и дядя Лёдик — это нечто единое, голосящее, гогочущее, друг друга ущучивающее и подначивающее, сыплющее каламбурами, покидающее дом по воскресным дням для прогулок и опаздывающее потом к обеду. Обед под унизанной с исподу жирными пузырями эмалированной крышкой перестаивается на коммунальной плите. Вика снует на трехколесном велосипеде по коридору, вслушиваясь в клацанье лифта. Зрение у Вики не ахти, зато уши хватучие, локаторы. И верткость. Его пытаются отправить на кухню к няне и прабабушке Лизе и накормить там супом, в котором мясо уже разварено так, что по виду не отличается от такой же растомленной капусты. Вика вывертывается и жмет на педали. Сдаваться няньке и испивать супную чашу — дудки. Он борется, чтоб посадили обедать за большой стол. Тогда перепадут рассказы и шутки взрослых, теплый с луком и рисом пирог, шпикачки и жареная картошка.
Дедик-Лёдик выходят из лифта, когда уж размякли и картошка и шпикачки. У обоих блеск в глазах. От них интересно пахнет — пропустили пару раз по тридцать грамм в «Мичигане» (официально «Грот») на Крещатике. Аперитив, сказал бы сегодня Виктор. Но тогда подобных слов не водилось, хотя и читали про аперитивы у «папы Хэма». Дедик вынимает из кармана курильщика в бескозырке. У того во рту дыра для микроскопической папироски. Их с игрушкой продается тридцать штук, боекомплект. Морячок дымит. Дымят и дед Сима с Плетнёвым, довольные.
Каждое воскресенье, кажется, они приносили такие подарки. Морщинистую обезьянью рожу, в которую с обратной стороны надо было всовывать пальцы в масляную резину, желтую, как изнанка боровика, и двигать щепотью. Рожа кривлялась. Эти чудеса обычно привозились из Одессы, а туда — по синему, вернее Черному морю. Сувениры загранплаваний. Их продавали в Ботаническом саду, где и марки и черепашек, на дикарском базарчике, на задах университета.
В одно из подобных воскресений, как расслышал из-под стола Вика (ему уже исполнилось восемь, ну и что, из-под стола все равно было слышнее и понятнее), Дедик-Лёдик ввалились сами не свои от восторга. Сегодня они нашли не игрушку, не обезьянку, а отыскали в Киеве настоящий булгаковский дом Турбиных.
Оба любили пьесу «Дни Турбиных» и прекрасно себе представляли описанные Булгаковым здания: Первую, или Александровскую, гимназию, красно-черный университет, магазин «Парижский шик» мадам Анжу, двери с колокольчиком, то есть «Гастроном» на Театральной. Но не знали, который дом на Андреевском спуске принадлежал Турбиным. Пока в шестьдесят шестом году в «Художественной литературе» не опубликовали романный вариант — «Белую гвардию», где открытым текстом было пропечатано, что номер дома — тринадцать.
В первое же воскресенье дедик и Лёдик двинулись на Андреевский спуск. Лёдик потом описал этот день на страницах «Нового мира»:
Войдя во двор, позвонили в левую из двух выходивших на веранду дверей и у открывшей немолодой дамы-блондинки спросили, не жили ли здесь когда-нибудь люди по фамилии Турбины. Или Булгаковы.
Дальше дед, умирая со смеху: дама удивленно посмотрела на пришедших и сказала, что да, жили, очень давно, вот именно здесь, а почему вдруг это интересует? Тогда Лёдик сказал, что Булгаков — знаменитый русский писатель и что все, связанное с ним…
На лице дамы выразилось еще большее изумление.
— Как? Мишка Булгаков — знаменитый писатель? Этот бездарный венеролог — знаменитый русский писатель?
Как писал Лёдик, «примечательно, что даму поразило не то, что бездарный венеролог стал писателем (это она знала), а то, что стал знаменитым».
Так ненавидевший пошлятину Лёдик, по сути дела, поспособствовал тому, чтобы Булгаков окуклился в этнографическую ляльку в национальном вертепе украинцев. Эх, перекосило бы покойника, услышь он, как его величают «видатным письменником Михайло Офанасьевичем». Хотя, с другой стороны, и Гоголь что бы ответил на лубочное обращение «Мыкола»? Напрасно Лёдик в свое время смахнул с булгаковских мест пыль.
А в другой раз Сима с другом тоже пришли взбаламученные, но не радостно приподнятые, как после булгаковской находки, а охрипшие и злобно всклоченные, то есть в первую очередь Лёдик. Разогрет после драки и даже лих был Лёдик, с сорванным голосом (проорал полчаса перед толпой без микрофона), а дед еле волочил ноги. Вика пробыл под столом всего-то не более десяти минут, после чего мама Лючия, вообще в последний свой киевский год пребывавшая в нервном тонусе, наклонилась и гневно погнала его в маленькую. Но тут же ввалилась куча званых и незваных гостей, так что Вика остался в большой комнате беспрепятственно.
Владимир Плетнёв в тот день стал главной фигурой первого митинга в Бабьем Яру. Шестьдесят шестой год. Двадцать девятое сентября. Сам собой организовался митинг, приуроченный к двадцатипятилетию расстрела. В Яр они тогда приехали в уже намоленное интеллигенцией место. На дальний берег оврага. Не на низкий, куда немцы гнали обреченных, а на высокий и обрывистый, где еврейское кладбище. Там была немецкая батарея. Немцы выворотили и снесли большинство памятников для расчистки сектора обстрела.
Украинцы по части памятников тоже потрудились. На сохранившихся, большей частью поваленных плитах были нацарапаны матерные слова и «бей жидов». Виктор помнит, как валялись еврейские надгробия-деревья с обрубленными бетонными сучьями. Многие плиты, прочел он впоследствии, были использованы в сорок третьем году, в сентябре, когда немцы заметали следы и заставляли узников Сырецкого концлагеря сжигать на этих плитах разлагающиеся трупы.
Вот такой с кладбища получался неприглядный вид. Не лучше и с улицы Мельникова — той самой, по которой гнали колонну в Яр. Ни там, ни там не стояло памятных знаков. За двадцать пять лет власть не удосужилась даже табличку поставить. От кромки оврага и далее во всю протяженность расстрельного рва тянулась мусорная свалка, гора отбросов. Гнилое тряпье, колеса, шины, бутылки-банки. По оврагу ползали люди в поисках золотых коронок, колец, сережек. Это видели с кладбищенского обрыва митингующие.
Пришедшие немели, опускали головы. Лёдик выступил перед этой громадой смотревших в землю людей.
Лёдик потом на радио, уже в эмиграции, вспоминал об этом митинге: «Люди плакали, было много цветов. Я сказал несколько слов о том, что здесь должен стоять памятник. Потом выступил Дзюба с хорошей, умной, горькой речью, что пора положить конец взаимной нелюбви украинцев и евреев. Слышно было плохо, микрофонов у нас не было. Появилась милиция. То, что сняли киношники, у них отобрали».