На митинге, кроме Владимира Плетнёва, говорили и украинские писатели Дзюба, Антоненко-Давидович и еще кто-то. Прочих имен Вика не запомнил тогда. Плетнёв перед тем звонил в Москву писателям и правозащитникам Войновичу, Феликсу Светову, Якиру. Велась съемка. Снимали Гелий Снегирев и Рафик Нахманович. От съемок уцелело несколько кадров — Лёдик с перекошенной улыбкой и папиросой в углу рта, в светлой спортивной куртке, идет на камеру от драного штакетника. Остальную пленку реквизировали дружинники. Двухминутный обрывок бобины зажевался в ротацию. Это и были те кадры, что сохранились. Люка, зашив в отворот шубы, вывезла их в шестьдесят седьмом в Париж. Больше ничего не протащила. Лёдикину речь у нее нашли в чемодане. Брестские таможенники, спасибо, просто отдали провожающим. Не пропустили, но скандала не устроили и даже не составили акт.
Рукопись речи уцелела и прежде, ее не реквизировали у Плетнёва при обыске, потому что она всегда хранилась у Жалусских. Не случайно. Ведь в речи говорилось о родителях деда и обо всей расстрелянной в еврейском рву семье.
Лючия Жалусская, когда уезжала вместе с Викочкой в шестьдесят седьмом во Францию, положила на дно баула этот текст в старом номере «Правды». Она надеялась, что «Правду» с передовицами о Вьетнаме не будут ворошить. Тут-то мама и просчиталась! Развернули и протрясли именно из-за Вьетнама, недоумевая, с какой же целью этот официоз на Запад везут.
Вот тогда, надо думать, и оформилась окончательно мамина программа, мысль, сверхцель. Превращать самиздат в «тамиздат». Грамотно вывозить, вытаскивать в свободный мир, публиковать тексты и документы, начиная с истории полузабытых миром жертв. Кузнецовский «Бабий Яр» в журнальном кастрированном виде незадолго до того вышел в «Юности». А полностью опубликовать без купюр можно было только на Западе. И страстный плетнёвский текст тоже мучил Лючию. Предать печати, гласности — это был ее долг и перед затравленным Лёдиком, и перед убитыми дедом и бабушкой, дядьями, тетками, малолетними двоюродными братьями и сестрой. Перед теми уничтоженными, кто лежал под палыми листьями, втоптанный сапогами, размытый грязевым селем, залитый кирпичной пульпой, вкатанный в асфальт. Девять грудочек костей, неотомщенная кровь, в каждой капле — наше семейное ДНК.
Добравшись до бабушки Леры в Киев в восьмидесятом, Виктор вперился в эти листки: все цело! Все, что говорил Лёдик в день, когда впервые вообще публично было сказано про затаптываемую память Яра. Вика аккуратно завязал рафинадного цвета папку, вопросительно глянул на Леру — та кивнула — и положил в один из коробов, которые родители Антонии обещали переправить из Советского Союза в Италию. И переправили. Хотя Антония пропала, исчезла, покинула Вику. Но обещание, данное Виктору, господин Сарту сдержал. Также низкий поклон транспортной фирме «Скарабеи». Скольким журналистам и коллекционерам Скарабеи помог в те годы экспортировать книги, картины и подборки документов.
А Антонию тоже, что ли, Скарабеи тайно вывез? В тюке, в ковре, контрабандой? Куда Антония исчезла, не оставив следа, в последний день Московской олимпиады, будто медведь ее прихватил с собой в поднебесье? И вся семья Антонии куда улетела? Они не подали признаков жизни больше никогда.
Спустя несколько лет Вику в университетском коридоре остановил Мартино, библиотекарь славянской кафедры, и сказал, что Виктора на славистике давно дожидаются короба.
Вика взял со стеллажа папку. Посерела, потеряла блеск. Напитались пылью шелковые тесемки. В папке крохкие страницы. До чего кислотная бумага выпускалась в Союзе. Единственные документы, которые до сих пор в добром здравии, — те, что печатались на роскошной, не поступавшей в продажу меловке, импортировавшейся из Финляндии и распределявшейся среди членов правления Литфонда. Да еще была тонкая голубоватая бумага из «Бон марше», которую специально ввозили в СССР французские визитеры, чтобы частенькими строчками на ней, через один интервал, советские бунтари настукивали сочинения. Потом ее в нательном белье прятали — через таможню проходить.
В руках, однако, порыжелый документ без изысков, на обыкновенной. Третья закладка копирки. Это все Лёдик вместо нас. Дед ведь ни строки о том не смог из себя выдавить. Бэр тоже о расстреле в Яфеевке молчит до сих пор. О себе говорить невозможно. Плетнёв теперь, через тридцать один год после смерти, посылает мне для моей скорби свои слова. Он нашел интонацию. Молодец был старик. Не старик тогда.
Три дня их уничтожали — 29 сентября, 30 сентября и 1 октября 1941 года. Говорят, что в эти три дня было расстреляно 70 тысяч человек… Из них только один человек спасся — Дина Мироновна Проничева, мать двоих детей.
…Вика помнил Проничеву. Она была актриса театра кукол. Платье креп-жоржетовое, тон задорный, крепкий бюст облеплен шелковыми вытачками и пахнет ландышевым одеколоном (или ландышевыми каплями?). Дина тормошила маленького Вику, потыкивая пальцами-гвоздиками сверху-снизу-слева-справа в живот. Показывала, как внезапно исчезает на ее руке палец, будто откушенный. Вика выл от ужаса. Палец тут же отрастал. Жил отдельной жизнью какой-то носовой платок с завязанными углами, он же ушастый заяц, и он же — охотившаяся за зайцем лиса.
Дед дружил с Диной и с театром кукол, нарисовал к двум спектаклям декорации. Театр был слева по Мало-Васильковской — бывшая хоральная синагога, выстроенная по проекту Шлейфера Лазарем Бродским. Ближе, правее, была другая, выстроенная братом того Бродского, Львом, для бедных евреев. Она стала «Кинопанорамой». Пролетая мимо этой, заворачивал вниз и со скрежетом низвергался по склону менестрель Викиных ночей, золотого цвета трамвай.
Проничева — единственный человек на весь мир, — писал в послемитинговом очерке Лёдик, — который мог рассказать и рассказал о том, что же происходило в этом глубоком овраге на окраине Киева. Какая сила, какая мера злобы может довести людей, которые принимали участие в этом убийстве, до того, что свершилось? Ни один зверь, самый лютый, не издевается над своей жертвой так, как человек над человеком… Зверь хочет есть, защитить своего детеныша, садизм ему неведом. Евреев Бабьего Яра, стариков и детей, перед тем, как расстрелять, били палками, раздев донага…
Когда я, почти двадцать лет спустя, пытался заикнуться о памятнике на месте расстрела (чуть не написал «зверского», но тут же спохватился), на меня смотрели как на полоумного: «Какой памятник? Кому? Памятник ставят героям. А здесь — люди добровольно пошли, как кролики в пасть удава…» И тут же был отдан приказ — Бабий Яр замыть. Чтоб не осталось следа его…
Вика помнит: навалило в дом народу — некуда сажать. Телефон от прослушки укутали Викиной цигейковой шубой. Пришли выступавшие на митинге архитекторы и скульпторы, Ава Милецкий, Ада Рыбачук и Володя Мельниченко, авторы запрещенного проекта Бабьего Яра. Дед только молчал и слушал, с глазами, повернутыми внутрь. Ведь это дедовы, а не Лёдикины отец и мать и сестра матери с малышами лежали на дне оврага. Тот факт, что он, Вика, правнук и племянник расстрелянных, смог-таки народиться на свет, это чистая непредвиденность. Не было бы ничего. И не родился бы Вика. Если бы не ринулась перед самым приходом немцев юная бабушка Лера с маленькой Люкой на руках в обратную сторону, в сторону вокзала, по отвесной Софийской улице.