Ощутив прилив вдохновения, Фролов быстро спустился по лестнице со своего насеста. Затем рванул к машине, достал из бардачка заранее припасенные карандаш и бумагу, а после устроился на крыльце Гаврилиного дома. Тузик и Валет настороженно обнюхали Фролова, но после, видимо, успокоенные знакомым запахом соломы и хлева, улеглись рядом. Гаврила несколько раз прошел мимо, тревожно поглядывая на строчащего режиссера.
– Что пишешь? – не выдержал он, наконец.
– Так, – скривил рот Фролов, – одна идейка в голову пришла.
– Не донос?
– За что ж мне на тебя донос писать? – удивился Фролов.
– Ну мало ли, – почесал затылок Гаврила. – Как власть новая приходит, так завсегда доносы все начинают строчить. Справедливости ищут. Такой порядок. Когда Жданько приходил, писали. Когда за ним большевики пришли, тоже писали…
– Да не донос, не донос, – отмахнулся Фролов. – Для фильма сценарий.
Гаврила ничего не понял, но вида не подал.
– Ну, главное, чтоб не донос. А то жена одна останется. Ей-то одной за хозяйством тяжело следить будет.
– Я понял, Гаврила.
– Нет, не то, чтоб я против доносов. У нас, когда Жданько стоял, тут все к нему ходили друг на дружку жаловаться. Так заведено. И потом эти, которые за ним гнались…
– Ну я же сказал, что не собираюсь на тебя жаловаться, – ответил Фролов уже слегка раздраженно.
– Ты, ежели хочешь пожаловаться, ты лучше мне прямо скажи. Я ж не в обиде. Подумаю, покумекаю…
«Дались тебе эти доносы», – мысленно чертыхнулся Фролов, но вслух ничего не сказал – авось Гаврила сам уйдет. И тот действительно ушел в дом. При этом как-то демонстративно тяжело кряхтя и качая головой. Через минуту в дверях показалась Ольга.
– Добрый день, Александр Георгиевич, – притворно вежливо поздоровалась она.
– День добрый, Оля, – кивнул, не поднимая головы, Фролов.
– Вы только все там по справедливости пишите, – сказала она после паузы. – Без напраслины.
Фролов едва не застонал.
– Откуда вы знаете, что я пишу? – спросил он, тихо скрипнув зубами.
– Так я ж потому и говорю, что не знаю.
Фролов не выдержал и сунул ей под нос листок.
– Читайте.
– Ой, – испуганно замахала Ольга руками. – Я ж безграмотная.
– Тогда я вам сам прочитаю, – решительно сказал Фролов. – Здесь написано, что в деревню приехал мальчик и утонул, запутавшись в рыболовных сетях.
Ольга побледнела так, словно из нее в одно мгновение выкачали всю кровь.
– Ну, а мы тут при чем?! – всплеснула она руками. – Ей-богу, Александр Георгиевич. Мы ж ни сном ни духом.
– Вы вообще ни при чем. Это я придумал. Из головы.
И Фролов для убедительности постучал себя карандашом по лбу.
– Вот те раз! – сделала круглые глаза Ольга. – А еще говорите, что без напраслины! Зачем же вы выдумываете? Нехорошо это, Александр Георгиевич. И обидно как-то… Мы-то к вам со всей душой.
– О господи, – застонал Фролов, понимая, что придется разъяснить все доходчивым языком. – Это искусство! Понимаете? Я сюжет придумал. Историю. Не про вас. И не про вашу деревню. А вообще.
– Нет, – замотала головой Ольга. – Не надо нам вашего искусства. Мы уж как-нибудь без него проживем. Вы уж лучше по правде пишите.
Фролов несколько секунд пристально смотрел Ольге в глаза, затем рассмеялся.
– Хорошо. Обещаю, что вам ничего от моего искусства не будет. Так вы не против?
– Так не против. Ежели нам через ваше искусство ничего не будет, мы не против.
Фролов поднялся с крыльца и пошел к калитке, качая головой и усмехаясь.
Ольга проводила его напряженным взглядом и вернулась в дом.
– Ну что? – обеспокоенно спросил ее Гаврила.
Ольга пожала плечами.
– Сказал, что против нас писать свое искусство не будет.
– А против кого будет? – замер Гаврила.
– За соседей, видать, примется. Пошел, вон, куда-то.
– Соседей тоже жалко, – сказал Гаврила. – У Печниковых только корова околела, а тут новая новость – мальчика какого-то на них повесят.
– Да уж, – согласилась Ольга. – А что делать? Зато нам ничего не будет.
– Тоже верно, – кивнул Гаврила.
Вечером Фролов, как обычно, забрался под крышу хлева. К специфическому запаху (как и к блеянью с хрюканьем) он уже привык и, даже более того, находил в этом что-то умиротворяющее. По крайней мере, спалось здесь лучше, чем даже в Вариной постели. Но только он собрался закрыть глаза, как появился Никитин.
– Георгич! – несколько фамильярно окликнул он Фролова, предварительно еще более фамильярно свистнув. Впрочем, Фролова это совершенно не задело. Он уже привязался к оператору и не собирался занудствовать насчет светских манер. Подполз к краю и свесил голову.
– Чего случилось?
– Пока комендантский час не начался, айда к мужикам.
– Каким еще мужикам? – удивился Фролов.
– Ну, там… всяким, – туманно ответил Никитин, который уже явно поддал. – Все веселее, чем навозом дышать.
– Да не, – отмахнулся режиссер. – Завтра к Фляйшауэру с утра. Да и нет у меня настроения.
– Зря народа чураешься, – как-то помрачнел оператор, словно его лично обидели.
«А я чураюсь? – подумал Фролов и сам себе максимально честно ответил: – Наверное, да».
– А мужики здесь, кстати, нормальные, – продолжил Никитин как ни в чем не бывало. – Не имей сто рублей, а имей сто друзей. Слыхал поговорку?
– Слыхал. Только я, правда, никуда не пойду, уж ты извини.
– Странный ты, Александр Георгич… И, вроде, человек приятный… А какой-то себе на уме.
Никитин хмыкнул и, развернувшись, вышел нетвердой походкой.
«Поразительно, с какой скоростью Никитин умудряется сходиться с людьми, – с завистью подумал Фролов, укладываясь на свое привычное ложе. – Уже полна деревня друзей. А я и вправду так не умею. Или не хочу. Видимо, дело в том, что я чрезмерно боюсь потеряться. Затеряться. Слиться с массами, так сказать. Стать человеком-невидимкой. Вечно стремлюсь выделиться. Остаться самим собой. Стоп, стоп… Выделяться и оставаться самим собой – это все-таки разные вещи».
Он вспомнил случай из своего гимназического детства. Случай, который въелся в память и определил (как казалось Фролову) многое в его мировоззрении.
Надо сказать, что учился Саша Фролов средне. Среди первых учеников не значился, но и отстающим не считался. В общем, как и большинство. По гуманитарным предметам, включая логику и ненавистный большинству греческий язык, успевал превосходно, зато по Закону Божьему и физике отчаянно хромал, балансируя между тройкой и четверкой. Ирония заключалась в том, что два предмета, по которым Фролов не успевал, в некотором роде являлись противоборствующими крайностями: наука стремилась выйти из-под власти непознанного, а непознанное стремилось подчинить науку. Это умозрительное противостояние вылилось в личную неприязнь преподавателей Сашиной гимназии, которые друг о друге отзывались исключительно снисходительно-саркастично. Так или иначе, но именно эти два непримиримых предмета давались юному Фролову с трудом. Словно он просто не хотел впадать в крайности. За прилежание имел «четыре», за поведение твердое «пять», и никаких записей в штрафном журнале. Одноклассники относились к Саше не то чтобы равнодушно, скорее с приязнью, но и к дружбе с ним не стремились, тем более что никакими особыми талантами он не отличался. В дворовых играх, вроде «чижика» или «лапты», Саша не блистал. Отчаянной смелостью (как, например, Миша Сухомятов, прошедший по узкой деревянной балке над котлованом строящегося дома) похвастаться не мог. Силой тем более. Поэтическим талантом (как Борька Пантелеймонов, который рифмоплетствовал в любых жанрах и размерах) тоже не был одарен. Не то чтобы Саша так уж мечтал завоевать внимание одноклассников. В конце концов, вечно сопливый Снегирев по кличке Снегирь пользовался успехом только потому, что мог плюнуть дальше всех – тоже мне достижение! Но ведь были еще братья-близнецы Кочетовы. Те могли свистеть так, что заслушаешься – и любую мелодию на заказ, и, если надо, громче свистка городового – и в два пальца, и в четыре, и вообще как хочешь. Это уже было похоже на талант. Как-то, придя домой, Саша тоже попробовал посвистеть, но получил только окрик от отца.