Басаев после первого взрыва, кинувшего ему в лицо колючую землю и тугой шматок жара, видя, как упал знаменосец, как подорванный негр, выпучив огромные белки, раскрыв малиновый белозубый рот, скачет на одной ноге, – Басаев моментальным, распахнувшимся от ужаса сознанием понял случившуюся катастрофу. Она расширялась, охватывала колонну, расшвыривала ее по снежному берегу, по волнистым холмам, где лопались красные язвы. Его охватил ужас – от бессилия, от невозможности удержать на месте колонну, вонзить в нее жестокие, как гвозди, команды, пригвоздить к береговой кромке, остановить обезумевших людей. Он озирался, расставлял руки, словно хотел обнять своих гибнущих товарищей, сгрести их всех, прижать к груди, заслонить от поглощавшей их катастрофы. Он понимал, что обманут. И в этом обмане участвовал не только противник, не только его хитроумная разведка, но и он сам, позволивший себя обмануть, усыпить свои утонченные звериные чувства, выводившие его из засад и ловушек. В обмане участвовали звезды, разукрасившие небеса ложными узорами и знаками. Участвовала река, своими поворотами и изгибами заманившая его на минное поле.
Сзади, на его глазах, среди непрерывных негромких взрывов, гибла его армия. Его лучшие и преданные бойцы, поверившие его мудрому промыслу. Гибли соратники, страстные, своенравные командиры, которые, смирив гордыню, вручили ему судьбу своих отборных подразделений. И этот ужас, невозможность остановить беду превращались в острую, безумную и теперь уже бессмысленную ненависть к обманувшему его человеку. К русскому, в поношенном осеннем пальто и нелепой кепке, бредущему где-то рядом. Через головы он увидел Пушкова, устремился к нему. Выхватил пистолет, протягивая руку:
– Гнида вонючая!.. Убью!.. – Он сделал выстрел, но набегавшие, топающие тела смяли его, отбросили, и выстрел прошел мимо. Вал кричащих тяжеловесных людей разлучил их.
Пушков увидел, как рухнул знаменосец и волк на полотнище был сброшен с неба на землю. В снегу стали открываться огненные скважины, и сила, бьющая из глубины, сначала подбрасывала людей, а потом утягивала под землю. И первая мысль: «Вот она, смерть!.. Сейчас!.. Сию секунду умру!..» Кругом трещал и лопался берег, словно вырастали кочаны огненной косматой капусты, и люди спотыкались об эти кочаны, падали, кто молча, оглушенный насмерть, кто начинал корчиться, хрипеть и кричать. И вторая мысль: «Стоять! Ни шагу! Переждать эти подземные удары и вспышки!..» Но когда рванулся к нему Басаев и в моментальном отблеске ударившей мины Пушков увидел ненавидящее, с оскаленным ртом лицо, на котором выпученные, переполненные лиловым ужасом, круглились глаза, а из протянутой руки ударило мимо виска пышное пламя выстрела, третья мысль была торжеством победителя: «Что, сука, взял? Хлебай теперь кровавое пойло!.. За Валеру!..»
Он видел, как разваливается колонна и люди, взбегая на холмы, сбрасываются оттуда тупыми короткими взрывами.
– За Валеру, мать вашу!.. За сыночка!.. – то ли кричал Пушков, то ли рот его оставался закрытым и этот крик раздавался в горячей, ставшей огромной голове.
Из-за реки, из-за ближних холмов полетели ввысь шипящие струи. Раскрывались в высоте оранжевыми и голубыми люстрами. Осветительные мины словно подвешивали к просторному куполу маслянистые лампады, заслонили звезды, озарили снежную пойму. Снега вспыхнули оранжевым, синим. На черной воде закачались струящиеся отражения, длинные золотые веретена. Под этим призрачным светом бежали люди, отбрасывая черные тени. Рыхлили снег, прокладывая пышные борозды, и в конце борозды бледно ударял взрыв, человек падал, и на спину ему светили из неба ядовитые злые подсолнухи. Гасли, роняя лепестки в реку. А вместо них взлетали другие, словно в черноте расцветала оранжевая огромная клумба.
Люстры озаряли взрыхленный снег, черные, с блестящими наледями башмаки Пушкова, промороженные, как из гофрированной жести, штаны. Мимо, черный на белом снегу, рыдая, полз негр, выворачивая на сторону курчавую голову. Знаменосец, неподвижный от болевого шока, лежал вверх лицом. Были видны его открытые, полные слез глаза и зеленое знамя, в котором прятался остромордый зверь. Мальчик, не выпуская автомат, лежал на спине, и на его маленьком заостренном лице, из черной дырочки рта, летел пар. Пленный волочил сани, пригибался, стараясь спрятаться от жестокого света, и на его рыжебородом лице, белые, как у вареной рыбы, пучились глаза.
Пушков взирал на это шевелящееся, бегущее, как по луне, скопище. На черные, наполненные тенью воронки. На рухнувшие в снег тела. В нем не было страха, а только торжество победителя.
– Сынок, Валера, смотри!.. Наша с тобой работа!..
Ударили пулеметы. С того берега, посылая через реку брызгающие, мерцающие в воде трассы. С ближних холмов, сплошной режущей плоскостью, словно включили циркулярную пилу и она спиливала низкий срез пространства, искря, грохоча раскаленными зубьями. Пули пронзали бегущих людей, отрывали им руки. Всклокоченный бородач прыгал, как через ямы, косолапо и жутко. Крупнокалиберная пуля ударила ему в череп, раскупорила наполненный красным, плеснувший густо сосуд.
Пушков стоял под перекрестным огнем пулеметов, видя, как гибнут враги. Была в нем ярость, сумасшедшая радость, неистовая слепая страсть. Он поднял вверх кулаки, взывал к пулеметчикам:
– Так, мужики! За Валеру!.. За Россию!.. За меня, мужики!.. – Шагнул навстречу пулеметам, размахивая руками, словно дирижировал этим ревущим оркестром под золотыми люстрами неба, где свирепо хрипела музыка пулеметов, ахали взрывы, несся звериный вой истребляемых врагов.
Он подорвался. Ему показалось, что по ногам ударили битой. Бита с хрустом сломалась, и вдоль тела, мимо лица, у расширенных глаз пролетела струя огня. Он упал, почувствовав теплый запах взрывчатки, парной дух размороженной взрывом земли. Острая, глушащая боль пропорола его плоть от оторванных ног до горла, куда вонзился осколок. Он исчез, спасаясь от боли в глухом беспамятстве.
Если бы над поймой летел вертолетчик, вглядываясь в озаренную землю, облетая оранжевые лампады осветительных мин и ракет, или несся на ветряных крыльях Ангел, всматриваясь в черно-блестящую реку и глазированные складки холмов, – они бы увидели множество бегущих людей, над которыми сверкали, как светляки, пулеметные трассы. И множество других, лежащих у маленьких горячих воронок, над которыми стоял туман взрыва и краснели брызги крови. Они бы увидели брошенные сани, разорванные пулями тюки, летящие бумаги и деньги, разноцветное тряпье, среди которого выделялось зеленое знамя с волком. Увидели бы обмороженных, в заледенелых панцирях, воинов, которые падали в реку и, окруженные росчерками пуль, уходили на дно. И других, взбегающих на холмы, пытающихся прорваться в степь, и там, из тьмы, их встречало грохочущее, пышное пламя. И они бы увидали Пушкова, лежащего на спине, без ног, запрокинувшего в небо белое лицо, над которым качался желтый подсолнух смерти.
Шамиль Басаев уходил от русских пулеметов, выбирая узкие щели в береговых холмах, куда не проникали разящие очереди. Окруженный гвардейцами, понукая их короткими, похожими на рыканье окриками, он прорывался в степь. Одноглазый Махмут нависал над ним, словно затенял от оранжевых, развешенных в небе светил. Верка, задыхаясь, боясь отстать, торопилась следом, моля, чтобы их миновало несчастье, чтобы крохотная, зреющая в ней вишенка не попала под пулю и взрыв.