Он откинул уже не нужную камеру, уложил в капроновую непромокаемую сумку драгоценную кассету, поместив ее рядом с другими, бесценными. Пошел к реке, веря в свою неуязвимость, переходя от одного стенающего тела к другому, наступая на темные выбоины, в которых еще держалось эхо удара. Подошел к реке с размытыми золотыми блюдцами, подумав, что это похоже на картины Писсарро, рисовавшего ночную Сену. Пулеметы посылали над его головой долбящие разноцветные очереди. И это напоминало праздник на воде, если бы не ползущий по берегу чеченец, у которого была прострелена челюсть и в черной дыре блестели зубы.
Он обошел чеченца. Поместил сумку себе на голову, укрепляя под подбородком капроновый ремешок. Вошел в воду. Не хватало дыхания, не хватало тепла, не хватало сил, чтобы двигать руками в черной густой воде. Но на голове у него находилось его дитя, и он плыл в ледяной Сунже, спасая свое чадо от бессмысленного жестокого Духа, которому перестал служить. От которого, улучив момент, кинулся в бега, перехитрив своего повелителя.
Он переплыл Сунжу и еще некоторое время, пока позволяли остатки тепла, двигался в воде вдоль берега, упираясь ногами в дно, желая как можно дальше отодвинуться от оранжевого, в пульсирующих блестках пространства.
Вышел на берег, коченея, отекая водой, радуясь, что уцелел, что теперь начинается его путь с войны, куда он больше никогда не вернется. Ему показалось, что мироздание снова дрогнуло, словно оскорбленный им Дух сверкнул в черноте рыжим глазом. Это прапорщик спецназа Коровко разрядил в него свой тяжелый дальнобойный автомат. Подошел к убитому, посветил в мокрое, словно захлебнувшееся лицо. Снял с головы Литкина капроновую сумку.
– Надо же, мать твою, какие шляпки стали носить чеченцы!.. – И пошел, качая трофеем, держа под мышкой приклад автомата.
Начальник разведки Адам поскользнулся во время бега и упал рукою на мину. Взрывом ему выдрало бок, и он полз по снегу, волоча вывалившийся из живота красный ком. Мимо бежали, он тонко звал, умоляя, чтобы его пристрелили. Вдруг увидел русского солдата с крестиком, которому недавно отрезал голову. Солдат смотрел на него немигающими голубыми глазами.
– Застрели меня!.. – умолял Адам, пытаясь затолкать обратно то, что вырвала из него мина.
Солдат не отвечал, молча, синеглазо смотрел.
– Застрели, умоляю!.. – Адам протягивал к нему красные, окутанные паром руки.
Солдат не ответил и отошел.
Пушков лежал на спине, то приходил в сознание, куда его затягивала железными крючьями боль, то пропадал в беспамятстве, куда его утягивали на тех же хромированных, вонзившихся в ноги крюках. Эти обмороки и возвращения в явь были как колебания маятника, который каждым взмахом отрезал и отбрасывал часть его жизни. Кровь из него утекала, и по мере того как он остывал, прекращалась боль. Отступала вместе с жизнью от искалеченных ног, все ближе к груди, к сердцу, к раскрытым, наполненным слезами глазам.
Сначала, приходя в себя, он видел взлетающие в небо оранжевые дирижабли, брызгающие разноцветные фонтаны, множество зайчиков света, какие бывают в ресторанах с вращающимся под потолком зеркальным шаром. Слышал, как кто-то ползет мимо него, ахая, бормоча, но не мог разобрать смысл невнятных бормотаний. Вдруг увидел, как сверху тонким лучом начинает светить в глаза белый прожектор, словно опускался вертолет, но прожектор вдруг превращался в телекамеру, и кто-то его снимал, непонятно зачем. У самой его головы прокатились сани, и он узнал их скрипучий, лесной, деревенский звук, удивившись тому, как они здесь оказались. Он снова исчез, и когда очнулся, дирижаблей не было, фонтаны погасли, и небо над ним было в звездах, в разноцветном туманном мерцании. Среди дымчатой звездной росы сверкал ослепительный, усыпанный алмазами ковш.
Он смотрел не мигая на ковш, и ему захотелось пить. Он потянулся губами к ковшу, шевельнулся, но вновь исчез. А когда вернулся, перед ним вращалась деревянная прялка, тетя Поля давила на шаткую дощечку маленьким валенком, спицы в колесе мелькали, и рябило в глазах от этой мелькающей карусели.
Лиса скакала по солнечной горячей опушке, выбрасывая синие сгустки снега, посмотрела на него счастливыми золотыми глазами. Он бежал в атаку по песчаным барханам, сваливая вниз потоки песка, и боевая машина пехоты, раскаленная под солнцем Каракумов, наматывала на гусеницы сыпучие ворохи. Жена расставляла по столу синие чашки их свадебного сервиза, и на скатерть с яблонь падали белые лепестки. Он летел на вертолете, вцепившись в железную лавку, пилот долбил из курсового пулемета лесопосадку, и в стороне, грязно-зелеными брусками, шла колонна. Его школьный учитель, худой, в застиранной косоворотке, ухватил костистой рукой край стола, читает сцену охоты из «Войны и мира», и на парте золотятся вензеля высохших чернил. Он качается в люке «бэтээра», в глубокой колее, полной нефтяной зеленой гущи, в мокрых, дождливых сумерках, взбегает на горы, проваливаясь в сырые долины, где багровеют факелы взорванных нефтепроводов. Мама, опираясь на палку, идет по тропинке, останавливается среди зеленых вечерних трав, и он так любит ее, так дорожит этим светом немеркнущего летнего дня. Он пробирается в черном туннеле, среди зловонной воды, впереди мерцают автоматные вспышки, и пули рикошетят и цокают по бетонным кольцам. Они сидят с Валей, еще не женой, а невестой, в скрипучем старом автобусе, дорога льдисто хрустит, и он прижимает к себе ее хрупкое девичье плечо. Длинный жгут колонны уходит из города, и сзади на небе тусклое багровое зарево.
Спицы крутились, наматывали на себя его жизнь, и ее становилось все меньше и меньше. Тетя Поля маленьким валенком давила сухую дощечку, ласково говорила ему: «Толюха!»
Он очнулся в ледяной ночи, у безвестной черной реки, над которой сверкал огромный алмазный ковш.
– Пить!.. – попросил Пушков. И увидел, что по воде идет его сын, несет ему ковш воды. – Валера, я здесь!.. – слабо позвал Пушков. Сын шел по водам, отбрасывая легкий серебристый свет, какой бывает у летней теплой луны.
Остатки гвардии, как черный, истерзанный бурей ком, ворвались в ночное село. Одноглазый Махмут внес Басаева в пустующую нетопленую больницу. И пока искали по домам, поднимали с постелей врачей, подталкивая автоматами, – торопили к больнице, Махмут вкалывал в безвольную, с опавшими венами руку командира шприц с обезболивающим наркотиком. Верка прикладывала наполненное снегом полотенце к перелому ноги, как безумная причитая:
– Миленький мой, любименький!.. Да что они с тобой понаделали!..
Басаев сквозь дурман наркотика чувствовал ноющую, не имеющую источника боль, в которую, как в глубокую воду, было погружено его тело. Слышал причитания Верки, благодарный за этот бабий вой. Повторял едва слышно:
– Все будет нормально!.. Мы их как собак постреляем!..
Явились испуганные врачи и медсестры. Принесли из других палат, запалили десяток керосиновых ламп. Операционная озарилась, словно в ней вспыхнуло электричество. Жители разбуженного села изумленно смотрели, как ярко пылают окна больницы и вокруг тесным кольцом стоит охрана с оружием.