Незамеченная Иваном, который воевал с дровами, как со смертным врагом, выскочила из хаты.
Иван не слышал и не видел ничего. Треск да стук. Узловатая плаха, в которой увяз колун, раскололась от удара обухом о колоду. Куры, кудахча, бежали от летящих щепок. Двор белел от свежих дров. Пахло влажным деревом и человеческим потом. Солнце взбиралось на самый верх. Иван остановился, чтобы попить молока из глечика. Белые струйки побежали с губ.
Не сразу услышал смешок у калитки.
– Ой, Иван Миколаевич, вы на три зимы нарубили!
Варюся! В приталенной, перешитой из френча курточке, в цветастом платке, юбке-разлетайке, козловых сапожках, молодая, красивая, задорная. В руке зачем-то клунки.
– Не признал меня?
– Варя… Это вы… ты?
Иван смахнул щепки и следы молока с груди. Торопясь, натянул гимнастерку. Варя засмеялась, довольная произведенным впечатлением.
– Вы… Ты, помню, на смотр ездила, в газетах писали, потом вдруг замуж!
– Вышла, восемнадцати годов, глупая… а песни и теперь спиваю. Вчера так старалась, но, видно, не понравилось.
– Шо ты, Варюся! – сказала бабка, появившаяся на крыльце. – Уж как красиво спивала! Иван говорит: таких голосов в этих… в ансамлях нема. Треба, говорит, как-то отблагодарить.
Иван с удивлением посмотрел на бабку.
– Правда? А не пришел послухать! – В голосе Вари звучала откровенная радость. Она сказала, обращаясь к бабке, но глядя на Ивана: – Заметный стал парубок, Серафима Тадеевна!
– Верно, Варя. Так есть в кого. Дед, царствие небесное, молодой был – патреты писать!
– Я готовый, – закричал с улицы Попеленко. – Сказав буду, значит, буду!
Ему не ответили. Подогнав телегу ближе и стоя на ней, ястребок заметил, что у хаты разворачивается немаловажная сцена. Стал слушать.
– А я, бабуся, Ивану Миколаевичу в дорогу, – Варя поставила клунки на колоду, – домашней ковбаски, баночку сальтисону, трошки сала…
– Ну, от души, оно на пользу. Токо гостинец надо в руки: а то кусок в горле застрянет!
– Ой, Серафима Тадеевна, все обыча́и розумеете! – Варя отдала харчи бабке. – Может, зайдешь, Иван Миколаевич, на вечерку? Попрощаешься, послушаешь дорогих сердцу песен?
Не услышав ответа, красавица-соседка ушла, негромко напевая:
– Ой, хмелю, мий хмелю, хмелю зеленее́нький,
де ж ты, хмелю, зиму зимував…
– Ох, Варька! – бабка понюхала колбасу, одобрительно чмокнула губами. – Бой-девка, но с душой! Пойдешь на вечерку?
– Оно бы надо… – вдруг заявил с телеги, через тын, Попеленко. – Нельзя обижать! Конечно, вам не совсем удобно одному идти!
Иван схватил колун. Песня таяла. Де ж ты, сыну, ничку ночував…
– Никуда не пойду!
Иван расколол чурбан так, что и колода под ним распалась.
– Вечерки! – он пошел за новой колодой. – Гулянки! А муж на фронте!
– От тут нема беспокойства, – сообщил Попеленко. – Сидор Панасыч, конечно, дуже здоровый был мужчина, токо бонба влетела прямо в контору, а он за столом сидел: тут какое здоровье выдержит?
– Полагайтесь на мене, – говорил Попеленко. – Любил я кино про старую жизнь. Красиво говорили! «Разрешите представить мого доброго друга!»
Дверь открылась как бы сама собой. В проеме стояла Варя. В городском, в блузке с рюшами, юбке-плиссе, туфлях с застежками на ярких пуговках. Серьги мерцали камушками, брошь переливалась огоньками. Иван замер, Попеленко открыл рот. Такую Варю в Глухарах никто не видел.
– Входи, Иван Николаевич! Будь як дома.
– Разрешите представить мого… – начал Попеленко.
– Давай пилоточку, – хозяйка ястребка и не заметила.
Голос у нее был распевный. Лейтенант откашлялся для солидности. Медали отвечают звоном. У него свои драгоценности!
Хата Вари притягивала и манила убранством. Цветы, скатерть, коврики и рушники с вышивкой, и не крестиком, а лентами, не утратившими довоенную яркость, горка с посудой, «городской» шкаф на две створки, машинка «Зингер» с фигурным станком. Из-под иглы лился водопад кремового файдешина, такого же, что Иван привез бабке. А лейтенант думал, что такого ни у кого нет!
Постукивали ходики, лампа-двенадцатилинейка освещала стол со снедью, редкостный для военного времени стол.
– А где же гости? – спросил Иван растерянно.
– А я вам хто? – отозвался Попеленко.
На стене, в рамках, висели грамоты со знаменами, с лицами Ленина, Сталина. И нелепое дополнение ко всей обстановке: босоногий дурень Гнат, сидевший на корточках в углу. Гнат кусал ломоть хлеба с салом и напевал:
Воны жито все убрали, ой, смолотили на току,
После пива наварили, танцювали гопаку, ой…
– Тоже гость! – объяснила Варя. – Подкармливаю, а то б с голоду подох. Собирайся, Гнат.
– Хай сидит, – говорит Попеленко. – Он безобыдный, як мышь в углу.
Варя все же выпроводила Гната, набросив на его плечи ватник.
– Иди, Гнат! Одежка твоя шита-штопана. Бери мешок!
Попеленко, не теряя времени, опрокинул чарку – «то заради хозяйки, уж такая мастерица» – мгновенно отрезал по куску сала, хлеба, колбасы, завернул в припасенный рушник и спрятал за полу куртки.
– То для дитей. Вон, – указал на раскрашенный снимок, изображающий Варю в белом и плотного мужчину в костюме, с галстуком. – Слева, то Сидор Панасыч, директор спиртзаводу. Серьезная личность! Богато чего оставил! Варюсе было девятнадцать год, а вже вдова! То ж надо такое счастя!
В сенях прозвенело ведро, о которое запнулся Гнат.
…А хозяйствие хороше, куры, гуси ще й кабан, ой…
Песню оборвала хлопнувшая дверь.
Серафима, с корзинкой в руке, подошла к калитке Кривендихи. Село было занято обычными вечерними хлопотами. Возвращалось стадо, хозяева разбирали коз, овец, коров по дворам. «Иди, иди, Касатка…» – «А ты куды побег? Стегани его, Мокевна!» – «Званка, Званка!»
Кривендиха носилась по двору. Вылила ведро с водой в питьевую колоду, в другую, кормовую, вывалила мешанку.
– Заходь, кума! Тебе чего?
– Та вот, Кондратовна, хочу ж людей собрать, отметить прибытие!
– Так твой Ванька, балакают, крутанул та уезжает!
– Ну, так отметим прощанку.
– Ой, горячие они, молодые. А мой Валерик не пишет, беда. Чего ты с корзинкой?
– Купить у тебя харчей. У меня не густо.