– Интересно рассуждаешь, Павел Андреевич, – похоже, даже упрекнул Кольцова Гольдман.
– Еще совсем недавно я по-иному рассуждал. А сейчас какие-то винтики в голове провернулись. Особенно тогда, в Бериславе, об этом задумался, когда меня арестовали, и я боялся, что Розалия Самойловна добьется своего, и меня расстреляют. Дело шло к этому. Вот тогда я и подумал: все же мы очень расточительны в смысле человеческих жизней. Долгие годы трудно растим человека, вкладываем в его голову нужные знания, верим в то, что он продолжит нашу жизнь, а может, и сделает ее лучше. А потом, особенно не задумавшись, в одну секунду лишаем его жизни. За что? За то, что он думает не совсем так, как думаем мы с тобой. Кончится война, и боюсь, на всей нашей огромной российской земле останется от силы миллион человек. А то и того меньше. Перебьем друг друга.
Гольдман задумчиво почесал затылок, но ничего не ответил.
– Не согласен. Тут, извините, чуток контрреволюционным душком попахивает, – не выдержал, вклинился в разговор Кольцова и Гольдмана стоящий чуть поодаль и прислушивавшийся к их разговору Бушкин.
– Это не контрреволюционный душок, Тимофей, а вполне допустимое преувеличение. Гипербола. Но такие крамольные мысли меня, извините, все чаще стали посещать.
– Так что ты предлагаешь? – спросил Гольдман.
– Отпустить.
– Отпустить? Куда? А ты не подумал, что отпустить его – равнозначно расстрелять. Его завтра же поймают и уж, поверь, без всякого суда и следствия, там же, у дороги, и расстреляют.
– Это я понимаю, – озадаченно согласился Павел. – Его надо куда-нибудь вывезти. Пусть до моего возвращения где-нибудь отсидится.
– Где?
После короткого молчания Кольцов с надеждой предложил:
– Слушайте, Исаак Абрамыч, а может – в Основу? До Павла Заболотного?
– Глупее трудно что-либо придумать! – даже рассердился Гольдман. – Ты все-таки думай! Павло – настоящий чекист, из подпольщиков. Он этого подпоручика близко на дух не примет. Да и саму колонию можно под удар поставить.
И снова наступила тишина. Вспыхивали и гасли в густеющих сумерках малиновые огоньки цыгарок отъезжающих вместе с Кольцовым чекистов. Они уже давно забрались в теплушку и, ожидая отправления, стояли у распахнутой двери и о чем-то своем гомонили. В центре внимания был Кириллов. Видимо, он рассказывал какие-то госпитальные байки, потому что время от времени оттуда доносились короткие смешки.
В простуженном воздухе сиплым голосом заявила о себе прибывшая «кукушка», чтобы отогнать теплушку к ожидавшему ее товарняку.
– А как вам понравится такая мысль? – вновь вклинился в их разговор Бушкин. Он уже не сомневался, что уедет вместе с Кольцовым, и сейчас всячески старался показать ему свою необходимость. – Что, если переправить нашего белогвардейчика в Мерефу? До того мужичка, вы его, Павел Андреевич, знаете. Он еще дней пять назад Ивану Платоновичу картошку привез и сала шматочек. Они про вас вспоминали. Хороший такой мужичок, хозяйственный. Забыл, его как-то чудно, по-старинному звать.
– Фома Иванович Малахов, – напомнил его имя Кольцов.
– Во, точно! Фома! – обрадовался Бушкин.
Кольцов подумал, что в предложении Бушкина есть определенный резон. Мерефа даже в те дни, когда через нее перетекали то красные, то белые, то снова красные, никак не менялась, оставалась тихой, неприметной, соблюдающей патриархальный образ жизни. Фома Иванович, по причине возраста со стороны наблюдающий за катаклизмами Гражданской войны, так и не научился делить людей на красных и белых. Он искренне верил, что произошел какой-то сбой в природе и вот-вот все вновь встанет на свои места. Ждал, что из вынужденной эмиграции опять вернется владелец винокуренного завода Альфред Борткевич, имение которого, несмотря на все трудности, сумел сохранить во время повальных разгромов и разорений, и по сегодняшний день ревностно стремился содержать его в исправности.
Хозяйственный подпоручик вполне может прийтись по душе Фоме Ивановичу, скрасит его одиночество, а в каком-то непредвиденном случае даже сойдет за его родственника. А по возвращении из поездки он решит его судьбу.
– Пожалуй, – несколько удивленно, но все больше укрепляясь в высказанной Бушкиным мысли, согласился Кольцов. Не вызвала отторжения эта мысль и у Гольдмана.
– А что я тебе говорил, у него голова не только чтобы фуражку носить, – указал Гольдман Кольцову на Бушкина. И, взглянув на отдувающийся паром паровозик, готовый уже сорваться с места, он с присущим ему напором веско и внушительно сказал: – Значит так! Бушкина берешь с собой. При таком недокомплекте он тебе очень даже пригодится. Золотая голова! А твой подпоручик уже завтра будет в Мерефе. – И мягче добавил: – Ты уж, Паша, не сомневайся. Это я беру на себя.
…На Харьков опустилась холодная и ветреная, с дождем и снегом, ночь. Поезд тронулся и почти сразу же растаял в темноте. Какое-то время до Гольдмана еще доносился дробный стук вагонных колес, а потом и его накрыли посвисты ветра.
Поезд бежал в безупречной черноте, словно сквозь бесконечно длинный туннель: ни огонька вокруг, ни звука. Земля будто вымерла или затаилась в каком-то тягостном ожидании.
Кольцов присматривался к своим новым подчиненным. Но особенно его удивил своей деловитой основательностью его парижский знакомый Бушкин. Он сразу же, едва поезд тронулся, по-хозяйски расположился в вагоне. Среди нарубленных полешков понавыбирал щепы и запалил «буржуйку». Дождавшись, когда загудело пламя и по вагону стало растекаться тепло, поставил на огонь чайник и весело сказал:
– Чай в дороге – первейшее дело. Чай попьешь – уже не голодный. И настроение в хорошем градусе. Мы в бронепоезде без чая не жили.
– Небось, буржуйский пили? Чи, может, кофей?
– Товарищ Троцкий, он конечно. А мы, по большести, морковный. А то соскочишь с броневагона, когда он на горушку тянется, цветков разных насобираешь. Из цветка очень духовитый чай получается. И для организма полезный. Случалось, и просто кипятику попьешь, чтоб желудок обмануть. Кипяток – тоже чай.
– А счас чем запаришь?
Бушкин огляделся по сторонам, заметил выстланный сеном угол. Сено было свежее, не истоптанное и сухое. Видимо, осталось в теплушке от недавно перевозимых лошадей. Он прошел туда, стал ворошить сено, выбирая стебельки и листочки каких-то ему ведомых трав. Набрав горсть, вернулся к буржуйке.
– Хорошее сено, луговое, – сказал он. – Я у одного ученого читал: человек нигде не должен пропасть. Ни в пустыне, ни в море, ни в лесу. Земля так сотворена, что для человека везде что-то про запас оставлено. Вот, гляди, сено. А сколько в нем разных травок. И мята, и ромашка, и зверобой. И у каждой свой запах, свой вкус. – Он сунул выбранные из сена стебельки в закипающий чайник и бодро сказал: – Не пропадем!
Обжигая губы об алюминиевые кружки, попили сотворенный Бушкиным чай. Сидора пока развязывать не стали, сообща решив, что за трапезу приниматься рано. Неизвестно еще, сколько времени придется провести в пути.