Нет, черт возьми, Отто, ты бегал на более долгие дистанции. Беги, беги, и будь что будет. В конце концов, в крайнем случае тебя попросту застрелят русские. А ведь бывают вещи по-страшнее смерти… Ведь ты хорошенько усвоил это в Лапландском штрафном лагере.
Отто двигался вдоль берега, стараясь не углубляться в глубь пугающей темноты. Там, во мраке, был слышен только скрип качающихся на ветру стволов безлистых ив и тополей. Он в любой момент мог наскочить на дозор русских.
Бег все же принес свои результаты. Нет, сказать, что он согрелся, было нельзя. Но все же Отто показалось, что его преследователи отступили. Озноб чуть-чуть поутих. Но согреться он никак не мог, а сил бежать уже не оставалось. Мокрая одежда снова укутывала его в объятия холода. Хлюпающая в сапогах вода действительно превратила его ноги в колоды. Огня, если бы раздобыть огня…
Отто в изнеможении повалился возле широченного, в два обхвата, тополиного ствола. Он неслушающимися, негнущимися руками принялся стягивать с ног сапоги. Те словно приросли к ступням. Просто окоченевшие ступни совершенно не гнулись. Как колодки в сапожной мастерской. Пока он тянул голенища, левую ногу скрутила судорога. Он катался и грыз землю от боли, а потом скакал и стучал по холодной земле скрюченной ногой, пытаясь прогнать судорогу. А потом он принялся растирать сначала одну босую ногу, затем вторую. Отто показалось, что ногам стало теплее. Да, черт возьми, да… На воздухе, без этой треклятой мокрой одежды, у него значительно больше шансов согреться.
Отто стал судорожно стягивать с себя одежду. Скинул шинель, обмундирование и в чем мать родила стал приседать, отжиматься и бегать вокруг тополя. Он почувствовал, как кровь побежала по жилам и будто тысячи иголок впились в пальцы его ног и рук.
Потом он стал мерзнуть, но это был какой-то другой холод. Раньше он морозил Отто изнутри. А теперь он почувствовал что-то, похожее на нормальную, привычную зябкость. Тогда Отто выжал, насколько хватило сил, свое обмундирование, свою шинель, натянул сапоги и вновь побежал вперед. Он ощущал, что начинает даже немного потеть. И одежда, влажная и зябко холодная, начинает постепенно согреваться от тепла его тела.
Отто показалось, что он бежал бесконечно долго. Хотя бегом это назвать можно было с большой натяжкой. Точнее сказать — двигался, цепляясь за все коряги, волоча ноги, спотыкаясь и падая, по-волчьи карабкаясь на четвереньках.
Он заставлял себя двигаться вперед, потому что инстинктивно чувствовал, что сейчас тепло — это единственное, что его спасает. Это самая ценная его ноша, которая напрямую зависит от его движения. Как будто факелоносец на Берлинской Олимпиаде 1936 года.
В конце концов Отто уперся в излучину. Берег здесь делал резкий поворот влево, и Отто послушно повернул вслед за берегом. Теперь он, тяжело дыша, уже еле волочил ноги. Идти становилось все труднее. Подошвы сапог чвакали, погружаясь в илистую почву. Вскоре вдоль кромки берега потянулись заросли сухих камышей. С каждым порывом ветра они шумели, как волны на море.
Борьба за выживание, одержимо державшая в напряжении все существо Отто, вдруг немного отступила. В голове его опять запустился процесс мышления, и непроходимая, отчаянная тоска охватила его. Безоружный, продрогший до костей, в мокрой одежде, измученный, один на вражеской территории… Он обречен. Ему некуда идти. Сдаться, сдаться… Сдаться? Отто снова почувствовал, как в мокрую спину ему невидимо дышат зубастые злобные пасти. Слюна капала с острых, как бритва, зубов, с черных, свисающих почти до земли языков этих злобных тварей. Лучше бы уже они напали на него. Лучше умереть в драке, кусая и сжимая обессиленные руки на горле. Но разве можно бороться с тенями, разве можно придушить или вырвать кадык у посланца ада? Он обречен, он обречен. Куда он бежит, и бежит ли вообще, или это лишь тягостный бред его замерзающего сознания.
Шум камышей… Так широко и привольно мог звучать еще один шум. Единственный на свете… Отто вдруг вспомнил, как он, еще мальчиком, с родителями, ездил на Северное море. Эта незабываемая поездка к родственникам матери, к тете Марте, которая жила в Бремене. Именно там отец и предложил съездить на побережье. «Ведь наш Отто еще ни разу не видел моря. Это должно произойти как можно раньше. Тогда со временем он сможет понять, о чем говорится в «Трагедии, рожденной из духа музыки» [5] . И они отправились в Вильгельшафен, специально, чтобы Отто увидел море. Этот небольшой, ничем не примечательный прибрежный городишко показался Отто величайшим городом на земле. Потому что со всех его улиц был слышен завораживающий, ни на что не похожий шум. Этот шум заполнял все пространство вокруг, до самого неба, он наполнял все внутри каким-то необъяснимым, бесконечным восторгом. Это был шум прибоя, огромных пенных волн. Мать тогда осталась в номере, который они сняли на несколько часов в небольшом пансионате. А Отто с отцом, в нарастающем шуме прибоя, преодолели трудный песчаный подъем в дюнах. Оно вдруг распахнулось перед маленьким Отто, во всем великолепии своей необъятной шири. Море, огромное и свободное, суровое, металлически-серое, все в белых барашках. И с огромными волнами, тяжко рушившимися на безлюдный песчаный берег и расходящимися по блестящему, точно лакированному, песку широченными пенными веерами.
Отец… он был таким молодым тогда. И мама…
Отто ощутил прикосновение ее нежных и теплых рук. Неужели путь, бесконечное, изнуряющее движение в конце концов привело его домой? Голодная серая стая, ощерившиеся исчадия ада остались там, за порогом. Они остались ни с чем… Отто вдруг стало тепло, хорошо и покойно. Он дома, дома, дома…
— Эй, солдатик, эй, ну, подымайся, черт… И тяжелый же!
Его приподняли и куда-то переложили. Отто ощущал такую легкость, будто его тело по мановению волшебной палочки само поднялось в воздух и перенеслось на нужное место. Ему было хорошо и спокойно. Покой, покой… И мамины руки. Или? Нет… Это Хельга! Хельга, Хельга… Так нежно прикасаться может только она. Прекрасная волшебная фея…
— Э, да у тебя жар, служивый. Ну, и околевший ты. Ажно заиндевел. Шутка ли — валяться мокрому до нитки, от шинели до порток. А ну, скидавай свои шмотки фашистские… Вот горе-то, только лопочет что-то на своем басурманском. Чисто ребенок… И совсем ведь вьюноша, лицо-то от силы брил пару раз, а морщины, и седина на висках. Тоже, вишь, несладко пришлось… Тоже, вишь, нахлебался войны от пуза… Ишь, как антихрист ваш, Гитлер проклятый, шлет на войну совсем мальчонок, и нет на него напасти, будь он трижды проклят. Ох, горе, горе! Глядишь, и Василикэ моему там Господь поможет. Где там мой кровинушка? Спаси его и сохрани, спаси его и сохрани… Ох, горе, горе… Ах, напасть-то какая, давай, сымай все, сымай. Самогонкой растереть — вот так, вот так, и под тулуп. Все грейся, сейчас дров подкину. Оно возле печурки-то жарче, быстро оклемаешься…