Похищение лебедя | Страница: 111

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Кайе постучал сигариллой по краю пепельницы.

— Од считала ее лучшим произведением своей матери и к тому же последним, кажется. Можно сказать, все остались довольны. Только Од умерла в 1966-м, а Генри пережил ее на много лет. Как видно, мы с Генри оба обречены на проклятие долгой жизни. Он еще старше меня, бедняга. А Од была на двадцать два года старше его. Гей и старуха — любопытная парочка. Сердце назад не вернешь. Только память.

Он, казалось, затерялся в мыслях так надолго, что я задумался, не употребляет ли он еще чего-то, кроме табака и текилы, или просто одинокая жизнь приучила его к молчанию.

На этот раз его размышления прервала Мэри, и ее вопрос меня удивил:

— Од рассказывала о своей матери?

Кайе взглянул на нее, его красноватое лицо оживилось от воспоминаний.

— Да, иногда. Я расскажу вам, что помню — не так уж много. Я был с ней знаком совсем недолго, а когда Генри в нее влюбился, я уехал из Парижа и осел здесь, в Акапулько. Я, знаете ли, здесь вырос. Мой отец был француз, инженер, а мать — мексиканка, школьная учительница. Помню, однажды Од сказала мне, что ее мать оставалась великой художницей до конца жизни. «Нельзя перестать быть художником», — сказала она нам. А я возразил, что художник, который перестал писать, уже не художник. Главное — живопись, все остальное не имеет значения. Да, мы сидели в кафе на рю Пигаль. В другой раз она сказала, что мать была ее самым близким другом, и Генри, похоже, всерьез обиделся. Од не была художницей и собирала только работы матери. Она ревниво берегла «Похищение лебедя», и бедняга Генри, полагаю, продолжил эту традицию после ее смерти — картина ни разу нигде не выставлялась, и о ней, насколько мне известно, никогда не писали. Я думаю, Генри желал Од, потому что она была такой законченной, сложившейся, совершенной. Она ни в ком не нуждалась. Он к тому же был наполовину англичанином по отцовской линии, всюду оставался немного чужим, а Од была абсолютно, целиком и полностью француженка. И, может быть, он хотел доказать ей, что у нее еще может быть близкий друг. В войну они пережили ужасающие лишения. Он остался ей верен до конца. Она умирала долго.

Кайе стряхнул пепел и сигариллой указал на потолок. Он явно мог говорить еще долго, стоило только начать.

— Од не была такой красавицей, как ее мать, судя по портрету Оливье Виньо — я хочу сказать, Беатрис де Клерваль была красива. Но Од была высокой, с очень интересным лицом, то, что по-французски называется: «jolie laide» — чарующее уродство. Я сам написал ее однажды, вскоре после нашего знакомства. Портрет остался у Генри. Я редко пишу портреты, а автопортретам не доверяю. — Он повернулся к Мэри. — Вы когда-нибудь писали автопортрет, мадам?

— Нет, — ответила она.

Кайе еще минуту задумчиво рассматривал ее, подперев ладонью щеку, словно представительницу изучаемого им племени. Потом снова улыбнулся, и снисходительная доброта так преобразила его лицо, что я вдруг поймал себя на мысли, какой чудесный дедушка получился бы из него — если, конечно, он им не был.

— Вы пришли, чтобы увидеть полотна Беатрис де Клерваль, а не старого болтливого мексиканца. Позвольте, я покажу.

Глава 91
МАРЛОУ

Мы одновременно поднялись на ноги, однако Кайе не сразу подвел нас к картинам Беатрис. Он начал с экскурсии, неторопливой экскурсии коллекционера, влюбленного в свои картины и представляющего их гостям, как старых друзей. У него был маленький холст Сислея, датированный 1894 годом, купленный в Арле, как он сказал, невероятно дешево, потому что он первый установил авторство. Еще были две работы Мари Кассат: читающие женщины, и пастельный пейзаж на темной бумаге Берты Моризо — пять зеленых полос, четыре голубые и желтое пятно. Мэри он понравился больше всего: «Какая простота. И совершенство». И еще были импрессионистский пейзаж такой красоты, что мы оба остановились перед ним: встающий из густой зелени замок, пальмы, золотистый свет.

— Это Майорка, — пальцем указал Кайе. — Мать моей матери жила там, и я бывал у нее ребенком. Ее звали Элейн Гуревич. Она, естественно, жила не в замке, но прогуливалась вокруг. Это ее работа — она была моей первой наставницей. Она обожала музыку, книги, искусство. Я засыпал в ее постели и, если просыпался в четыре утра, она всегда читала при включенном свете. Я мало кого любил, как ее. — Он отвернулся. — Если бы она могла больше писать. Мне всегда казалось, что я пишу отчасти и за нее.

Были и работы двадцатого века: де Кунинг, и маленький Клее, и абстракции самого Педро Кайе, и его брата. Работы Кайе были удивительно колоритными и живыми, а Антуан предпочитал серебристые и белые линии.

— Мой брат умер, — ровным голосом сообщил Кайе. — Умер в Мехико шесть лет назад. Он был моим лучшим другом: мы вместе работали тридцать лет. Я горжусь работами Антуана больше, чем собственными. Он был глубоким и вдумчивым — удивительный человек. Меня вдохновляли его работы. Я поеду в Рим на выставку его работ. Это будет мое последнее путешествие. — Он пригладил волосы. — После смерти Антуана я решил оставить живопись. Так чище, чем продолжать без конца. Иногда для художника лучше не заживаться на свете. Свою последнюю картину я похоронил вместе с ним. Вы знаете, что Ренуару к концу жизни приходилось привязывать кисть к руке? И Дюфи.

Вот объяснение его безупречным рукам, подумал я, безупречному сине-белому костюму, отсутствию запаха краски. Мне хотелось спросить, куда он теперь девает время, но дом, такой же безупречный, как его хозяин, отвечал за него: никуда. Он походил на человека, задумчиво ожидающего свидания, на пациента, пришедшего раньше назначенного срока и не захватившего с собой книги, пренебрежительно отказавшегося от глянцевых журналов на столике в приемной. Возможно, для Педро Кайе ничегонеделание было работой: он мог себе это позволить, а его обществом были картины. Мне вдруг пришло в голову, что он не задал ни одного вопроса о нас, спросил только, писала ли Мэри автопортрет. Он как будто и не хотел знать, почему нас интересуют его старые друзья. Он освободился даже от любопытства.

Теперь Кайе двинулся через пещерный зал гостиной к раскрашенной в красный и желтый цвет двери столовой. Там мы увидели нечто новое: сокровища мексиканского народного искусства. Вокруг длинного зеленого стола стояли синие стулья, над ними висела дырчатая жестяная лампа в виде птицы, рядом стоял древний деревянный буфет. Вряд ли здесь ждали к обеду гостей. Одну стену украшали вышивки, пурпурные, изумрудные, апельсиновые люди и животные, занимающиеся своими делами на черном фоне. На противоположной стене висели (неуместные здесь, подумалось мне) три импрессионистских полотна и один более реалистический карандашный рисунок, женская головка, по-видимому, двадцатый век.

Кайе вскинул руку, словно приветствуя их.

— Од особенно хотелось заполучить эти три, — заметил он, — поэтому я отказался их продать. В остальном я был весьма вежлив и продал ей все остальное, всю свою коллекцию, небольшую, может быть, двенадцать полотен, поскольку Беатрис написала не слишком много.