Отец долго не соглашался взять меня в Оксфорд. Он собирался провести там шесть дней, и мне опять пришлось бы пропускать школу. Я дивилась, как это он соглашается оставить меня одну дома: он ни разу не делал этого с тех пор, как мне попалась Книга Дракона. Возможно, позаботился об особых предосторожностях? Я напомнила, что поездка по югославскому побережью заняла две недели, что ничуть не помешало моим школьным успехам. Отец возразил, что образованием пренебрегать нельзя. Я напомнила ему, что он всегда считал путешествия лучшим образованием и что май — лучший месяц для путешествий. Я предъявила последнюю ведомость успеваемости, блистающую высокими оценками, и диплом по истории, на котором моя восторженная наставница приписала: «Ты проявила необычайное, особенно для твоих лет, понимание методики исторического исследования». Сей комплимент я заучила наизусть и перед сном повторяла как мантру.
Отец заметно колебался и даже отложил нож и вилку, что, как мне было известно, означало лишь перерыв в трапезе за старинным голландским обеденным столом, а не решительное ее окончание. Он сказал, что будет слишком занят и не сможет мне все показать и что не хочет испортить мне первое впечатление от Оксфорда, держа меня взаперти. Я сказала, что лучше буду сидеть взаперти в Оксфорде, чем дома в компании миссис Клэй, — тут мы оба понизили голос, хотя нашей хозяйки в тот вечер не было дома. Кроме того, добавила я, я уже не маленькая и могу походить сама. Он сказал, что просто сомневается, стоит ли мне ехать, поскольку переговоры обещают оказаться довольно… напряженными. Это может быть не совсем… Он не стал продолжать, и я знала, в чем дело. Так же как я не могла признаться, зачем так рвусь в Оксфорд, он не мог открыто сказать, что мешает ему взять меня. Я не могла признаться, что, глядя на черные тени у глаз и бессильно ссутуленные плечи, уже боюсь выпускать его из виду. А он не мог прямо сказать, что в Оксфорде для него небезопасно, а значит, небезопасно и для меня. Он помолчал минуту или две, а потом мягко спросил, что у нас на сладкое, и я принесла ужасный рисовый пудинг с черносливом, который миссис Клэй всякий раз готовила в качестве извинения, когда отправлялась в «Центр Британского кино», оставляя нас без присмотра.
Оксфорд представлялся мне тихим зеленым городком, своего рода собором под открытым небом, где доны в сопровождении преданных учеников расхаживают по дорожкам, рассуждая об истории, литературе и о темных вопросах теологии. Действительность оказалась разительно живой: бибиканье мотоциклов, шныряющие туда-сюда малолитражки, студенты, перебегающие улицу под самыми колесами, и толпы туристов с фотоаппаратами перед уличным крестом, где четыре столетия назад сожгли на костре парочку епископов. Доны и студенты разочаровали меня современной одеждой: по большей части шерстяными свитерами с фланелевыми брюками у наставников и синими джинсами у послушников. Мы еще не успели выйти из автобуса на Брод-стрит, а я уже вздыхала по временам Росси, минувшим сорок лет назад. Оксфорд мог бы хоть одеться поприличнее ко встрече со мной.
Но тут на глаза мне попался первый колледж, в утреннем свете возвышающийся над стеной двора, а поодаль удивительная Камера Рэдклифф, которую я приняла сперва за небольшую обсерваторию. За ней тянулись к небу шпили огромного темного собора, а стена вдоль улицы казалась такой старой, что даже лишайник на ней представлял собой антикварную ценность. Я попробовала вообразить, что подумали бы о нас люди, ходившие по этим улицам, когда стена была новенькой, — о моем коротком красном платьице с вязаными гольфами, о моей школьной сумке, и об отце в капитанском пиджачке и серых слаксах, и о наших чемоданах на колесиках.
— Прибыли, — провозгласил отец и, к моей великой радости, свернул в ворота поросшей лишайником стены. Ворота были на замке, и пришлось ждать, пока студент распахнет перед нами кованую решетку.
Отцу предстояло сделать сообщение по вопросам отношений США и Восточной Европы в разгар оттепели. Университет выступал хозяином конференции, так что нас пригласили остановиться в квартире одного из преподавателей колледжа. Здешние наставники, пояснил мне отец, как доброжелательные диктаторы, надзирали за жизнью студентов. Пробравшись темными низкими переходами в солнечное сияние внутреннего дворика, я впервые задумалась, что вскоре и мне предстоит поступать в колледж. Я скрестила пальцы на ручке портфеля и загадала желание, чтобы мне достался такой же, как этот.
Вокруг нас лежала мостовая из выглаженных шагами плит мягкого камня, раздвинутых здесь и там, чтобы дать место тенистым деревьям — строгим, меланхоличным старикам-деревьям, сторожившим узкие скамейки. Перед главным зданием колледжа раскинулся прямоугольник великолепного газона с узким прудиком. Здание было одним из старейших в Оксфорде, заложено при Эдуарде III в XIII веке, а новейшие усовершенствования вносили елизаветинские архитекторы. Даже клочок стриженой травки внушал почтение: я ни за что не посмела бы ступить на него.
Мы обошли газон и пруд, прошли мимо столика портье и дальше, в комнаты, прилегающие к помещениям ректора. Должно быть, комнаты эти не перестраивались с самой постройки колледжа, хотя трудно было судить, для чего они предназначались в те времена. Низкие потолки, темные панели стен, крошечные свинцовые окошки… В спальне отца занавеси оказались голубого цвета, а в моей, к моему восторгу, обнаружилась высокая кровать под ситцевым балдахином.
Мы разобрали часть вещей, в общей умывальной отмыли дорожную пыль над бледно-желтой раковиной и пошли знакомиться с мастером Джеймсом, ожидавшим нас в кабинете на другом конце здания. Мастер Джеймс оказался сердечным, любезным человеком с сединой в волосах и узловатым шрамом на скуле. Мне понравилось его теплое рукопожатие и взгляд больших, чуть выпученных ореховых глаз. Он не подал виду, что мое присутствие на конференции кажется ему странным, и даже предложил дать мне вечером в провожатые по городку одного из своих студентов. «Весьма достойного и знающего юношу», — заверил он. Отец разрешил: сказал, что сам будет занят, так что почему бы тем временем не осмотреть местные сокровища? К трем часам я была готова: новый берет в одной руке, блокнот — в другой. Отец посоветовал сразу делать заметки для школьных сочинений. Проводником моим оказался голенастый студент с бесцветными волосами. Мистер Джеймс представил его как Стивена Барли. Мне понравилась его тонкая рука с голубыми жилками и толстый рыбацкий свитер; он, когда я выразила свое восхищение, назвал свое одеяние: «джемпер». Шагая рядом с ним, я чувствовала, что временно приобщилась к избранному обществу. Кроме того, едва ли не впервые я ощутила еле слышный голос пола: неуловимое чувство, что стоит мне вложить свою руку в его, как где-то в длинной стене реальности откроется дверца, которая — я знала — никогда не закроется вновь. Я уже говорила, что была домашним ребенком: настолько домашним, что в семнадцать лет даже не представляла, как тесны стены дома. Предчувствие мятежа, обуявшее меня рядом с красавцем-студентом, долетело как обрывок мелодии чужой страны. Однако я крепко вцепилась в свой блокнот и в свое детство и спросила, почему во дворе не газон, а плиты. Парень улыбнулся мне сверху вниз:
— Вот уж не знаю. До сих нор никто не спрашивал.