Живые люди | Страница: 68

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

И они с Лёхой, кряхтя и оступаясь, зацепились, впряглись и поволокли, с ужасом пачкая руки и одежду, перебросили это через деревянный задранный лодкин борт, и потом, не оглядываясь больше, дотолкали лодку до воды, а я всадила пальцы в мёрзлую землю, ломая ногти, выцарапывая волокнистый некрупный комок, и швырнула им вслед, «суки, – провыла я, – суки, суки-и-и»; только вместо лодки мой кусок земли стукнул по впалому неподвижному жёлтому боку – который неожиданно дрогнул и поджался болезненно, хрупко – и всё, это было всё, этого никто уже не смог бы вынести.


Ещё я помню комнату. Не ту – другую.

Каким-то чудом Ире удалось дотащить меня к себе, в узкую бывшую парилку с крошечным прямоугольным окошком у самого потолка, но с кроватью она не справилась, и с ней ведь были дети, всё это время с ней были дети, и ей нужно было как-то постараться не напугать их непоправимо, их правда нельзя было пугать. Я открыла глаза и поняла, что лежу на полу, на жёлтых незатоптанных досках, и что она сумела снять с меня куртку, а её самой не было. Длиннокостное тощее пылающее тело, такое же бессильное, как моё, лежало рядом, и, нырнув лицом в спутанную пахучую шерсть, я зашептала: «Ты больше ничего мне не должен, ничего, ничего», и услышала звуки за стеной – она что-то говорила детям спокойным, правильным голосом. Потом открылась дверь, и я вначале увидела её глаза сверху и почувствовала себя грязным, гнилым червяком, а через мгновение она была уже рядом, на полу, и положила холодную руку мне на лоб. Не говори ему, подумала я, не вздумай ему говорить. «Я не скажу, – пообещала она мне в самое ухо, прижимаясь бледной щекой к шероховатому дереву, – не скажу, не скажу». И прямо из-под её руки девочка, лёжа на животе, вползла в эту тесную четверть пространства, занятую умирающей собакой и нашими с Ирой остывающими неловкими головами.

– Нет, – отчётливо сказала она, прикасаясь коротким крошечным пальцем поочередно: к вывернутому наизнанку жёлтому уху, к моей разбитой бесчувственной губе, к Ириным зажмуренным глазам.

– Нет, – сказала она ещё раз. – Нет.


И больше никто не умер.

* * *

Похоронили папу той же ночью, подальше от берега, у самой границы прозрачного соснового частокола, наступающего хлипким, составленным из тощих молодых деревьев авангардом на расчищенную от леса прогалину, посреди которой одиноко торчал теперь наш дом. Сырая и слежавшаяся, едва начавшая оттаивать глина сопротивлялась, не желая покоряться коротким автомобильным лопатам, и Серёжа с Мишкой копали долго, до сумерек, сменяя друг друга в тесной мокнущей яме – не прерываясь на еду и не отдыхая, а когда стемнело, они развели костёр – высокий и жаркий, и стали копать дальше. Всё время, пока они были там, снаружи, я провела возле туго спеленутого полотенцем собачьего тела, дыша влажным густым запахом свалявшейся шерсти, и девочка горячим спокойным кульком лежала рядом, прямо под моим локтем. Несколько раз приходила Ира – осторожно открывала дверь и недолго стояла на пороге, не говоря ни слова, и её молчаливые короткие посещения оказались милосерднее яростного Серёжиного недоумения и Мишкиной беспомощной паники, потому что она не пыталась забрать девочку или уговорить меня подняться с пола, не трясла меня за плечи и не шумела, мешая слышать вразнобой стучащееся в уши, отражающееся от нагретых половиц, перепутанное и неравномерное буханье сердец – моего, детского и собачьего.


Пыльный солнечный луч, начавший путешествие с дальнего конца маленькой комнаты, много часов назад робко лизнувший мой забрызганный мокрой глиной ботинок, сначала долго разглядывал мои колени, потом в один прыжок переместился на рыжеватую детскую макушку и, прежде чем втянуться назад, в узкое окошко, долго разочарованно висел у меня прямо за ресницами тёплым ярким пятном – открывая глаза, я видела только невесомый древесный мусор и отстающие от досок, пропитанные светом крошечные янтарные волокна. Мне нельзя было шевелиться. Я и не хотела. Я с радостью лежала бы так и месяц, и два – не чувствуя и не вслушиваясь, как будто именно от моей неподвижности зависела непрерывность наших трёх переплетённых пульсов, подтверждающих, что мы живы; но солнце село, наступила ночь, и холод и звуки снаружи рассказали мне о том, что времени не осталось.

Я слышала за перегородкой – уже в темноте – негромкий настойчивый Ирин спор с Серёжей: «Не понимаю, – говорил он мучительно и раздражённо, – да ладно, – говорил он, – ну подожди, надо же вместе» – «оставь ее, – говорила она, – оставь, мы сами, пошли, пошли, не надо»; и стук входной двери, освободивший меня ещё как минимум на час. Я слышала, как они вернулись, и тонкий сонный голос мальчика, которому давно пора было спать. И звяканье посуды, и шорохи, и шаги. И приглушённый шёпот. Я позволила Ире унести девочку, которая, когда ее поднимали с пола, тихонько, протестующе заскулила.

Я выдержала четверть часа, пока Серёжа сидел у меня за спиной, и его неуверенную обиженную руку на своём плече, – и не обернулась, и не открыла глаз, надеясь, что он устанет ждать и уйдёт. А когда Серёжа, наконец, на самом деле ушёл, вернулась она с ведром горячей воды, глухо лязгнувшим об пол, и сказала вполголоса: «Ну всё, всё, вставай, я оставлю и уйду, тут полотенце и чистая одежда, я положу вот здесь, ты слышишь меня?» Только тогда я оттолкнулась руками от пола, села, ощущая, как гудят затёкшие от неподвижности мышцы, и повернула к ней голову. «Стой, – сказала я, – не уходи».


В тусклом свете луны, зажатом внутри маленького окна, я не видела ни собственного тела, ни цвета воды – я зачерпывала её горстями, проливая на пол, и тёрла, и руки были словно не мои, и тело тоже было постороннее, не моё – просто чужая бесчувственная кожа, которую требовалось отмыть. Пока я была этим занята, она молча сидела рядом и поднялась только затем, чтобы собрать с пола груду перепачканных тряпок, и когда дверь за ней закрылась, я снова легла на пол. Я была еще не готова к кровати.

А потом все звуки в доме смолкли и прекратились, и я снова услышала слабый, размеренный стук его сердца, бившегося где-то под смятой махровой тканью и желтой растрепанной шкурой, за тонким слоем бессильных мышц и костей, и протянула руку, и прикоснулась, и он сразу вздрогнул и задышал громче, как будто спрашивая – ну что ты так долго. «Сейчас, – сказала я, – сейчас, сейчас».

Я украла ведро, стоявшее за дверью, – алюминиевая ручка предательски звякнула – «чш-ш-шшш, – сказала я ручке, – чш-ш-шшш»; я набрала воду ладонью и смочила бумажный, подсохший по кромке собачий язык, и закрытые глаза, и широкий лоб, и горячие изнутри уши, а потом просунула под него руки и перетащила – «потерпи, потерпи» – сухое легкое тело в середину яркого лунного квадрата на полу. Полотенце, которым пёс был обёрнут, словно брошенная в детской сломанная кукла, отставало от слипшейся шерсти нехотя, с хрустом, и его пришлось намочить тоже; пуля оставила две жаркие, воспалённые дырки, болезненно пульсирующие под моими пальцами, – возле правой подмышки и с другой стороны, на спине. «Я не врач, – сказала я, – не врач, я могу только вымыть тебя, только вымыть: ни лекарств, ни антибиотиков, чистая холодная вода и дурацкая зелёнка – и всё. Я буду тебя кормить, – прошептала я потом, снова затягивая на впалом боку тугой узел из смятой махровой ткани, – буду носить тебя на руках на улицу, если ты не сможешь ходить. Но дальше ты сам».