– Я… я действительно устала, Уинни. – Я складываю листы, убираю их в глубины стенного шкафа.
– Пожалуйста? – Уинн чуть не рыдает, а мне вдруг вспоминается совет доктора Левина, такой неожиданно уместный: «Продолжай рисовать карандашом или углем – пока ограничься черным и белым».
Я поворачиваюсь к Уинн.
– Хорошо, Панда. – Я поднимаю ее на руки, хихикающую, укладываю на плечо. – Я тебя нарисую, но сначала тебе придется вернуться в свою кровать.
По пути я достаю блокнот для рисования и угольный карандаш из моего ранца для книг и несу ее в спальню с розовым ковром. Включаю ночник в форме божьей коровки. В сумраке мне кажется, что все укутано туманом: и линии, и углы, так что поначалу мне приходится вспоминать, что и где. Уинн спрыгивает на кровать, забирается под одеяло, окруженная множеством набивных игрушек. Я раскрываю блокнот на чистом листе.
– Ты готова, Уинн? Потому что ты не сможешь двигаться, как только я начну.
Она прижимает набивную панду, которую я ей подарила, к груди, целует в нос и говорит ей, очень серьезно:
– Все будет хорошо, Панда. Тебя ждут сладкие сны, и я все время буду с тобой.
Так ей иногда говорит Хитер, если Уинн слишком испугана, чтобы заснуть. Я задаюсь вопросом: может, она научилась этому на собраниях группы поддержки, где встретила папу? Может, все, кто посещал эти собрания, жили с «эмоционально нестабильными» людьми и им требовался кто-то, чтобы заверить их, что они не останутся одни до того, как уснут?
Уинн смотрит на меня, сияющая, улыбаясь во весь рот, демонстрируя дыры от трех выпавших молочных зубов.
– Готова!
Я начинаю водить карандашом по листу; первые движения натужные, я не доверяю своей руке, глазам, линиям на белой бумаге. Но потом, когда я уже нарисовала клубничный овал ее лица и перехожу к широким, с бахромой ресницам, глазам, носу-пуговке, кукольному рту, со мной происходит чудесное превращение. Как случалось и раньше. Прошлое, настоящее и будущее сливаются в одно длинное, наполненное терпением, спокойное мгновение, когда все, кроме рисунка, не имеет ровно никакого значения.
Я перестала замечать апельсиново-яблочный запах комнаты Уинн, фотографии Уинн и Хитер, которые, надев рукавицы, держались за руки перед гигантской пирамидой тыкв где-то на Севере, фотографию улыбающегося, с серым лицом, отца Уинн, прикрытую стеклом и втиснутую в гладкую деревянную рамку, маленькие воздушные шарики, нарисованные в двух углах. Я перестаю замечать все, кроме множества линий и теней, которые переносят Уинн – наконец-то спящую, тихонько посапывающую – на лист бумаги передо мной. Закончив рисунок, целую девочку в лоб.
Вернувшись в свою комнату, приваливаюсь к деревянному изголовью кровати и позволяю руке зависнуть над новым чистым листом. Пытаюсь вспомнить мамино лицо, каждый квадратный дюйм ее кожи, тени скул, точный изгиб челюсти, кончик носа, который, по ее мнению, очень уж напоминал картошку, форму ушных раковин, падающие на спину волосы. Но получается не очень. На образы накладывается мама из Броудвейта – мама из Серого пространства – с обстриженными волосами, торчащими над ушами, едва достающими до шеи. Я делаю несколько набросков, серые мешки под глазами получаются огромными, пугающими, неправильными. Еще одна попытка. Еще. Все не так. Лицо расплывается. Оно ушло в другую реальность. Где тишина. Место, где не существует искусства.
«Да только, – напоминаю я себе, – не существует Серого пространства. Оно не может быть реальным».
Я смотрю вниз, мои рисунки вызывают отвращение: они ужасны. Полное говно. Я вырываю их из альбома, сминаю в плотные шарики, бросаю в корзинку для мусора, которая стоит рядом с моим письменным столом. В раздражении срываю одеяло с кровати, яростно кусаю его, чтобы удержать крик. Не могу остановиться. Срываю с кровати шелковые простыни. Мама всегда думала, что шелковые простыни – глупая, ненужная роскошь, а теперь спит на стальной койке, и в пяти дюймах от головы унитаз, а у меня шелковые простыни и большие окна, все купленное на деньги Города призраков. Теперь мы можем выглядеть как все, теперь папа может доказать, что он не хуже других, что случившееся не подкосило его. И теперь он может позволить себе более дорогое, лучшего качества, больших размеров.
На прикроватном столике жужжит мой мобильник. Новая эсэмеска. От Райны. «Почему ты игнорируешь меня? Мы с Тиф на Бист-Бич. Подъезжай. Шампанское и пиво. Костер. Красота. Давай, при…»
Я не отвечаю.
Простыни горкой лежат на корзинке для мусора, и на них я бросаю альбом. Подальше от себя. Какая же я глупая! Подумала, что в этом спасение: в медленном движении карандаша по бумаге, в творении, в мыслях о том, что я могу убежать от себя…
Он себя не убежишь.
Я выключаю лампу, заползаю на голый матрас. Холодно и неудобно. Поджимаю колени к груди под ночной рубашкой, немного ворочаюсь – от усталости больше ворочаться не могу, – и все проваливается в темноту.
В последнее время мои сны более реальные, чем сама реальность. Я в кровати, и Штерн рядом со мной, и он теплый. Мы оба притворяемся, будто спим, но я не могу спать, потому что его руки на моем теле. Каждая клеточка моего тела притягивается словно магнитом к тем местам, где его руки касаются моей кожи. Такие теплые. Он такой теплый, и пахнет от него, как и всегда, стиральным порошком, которым его мать стирает одежду, с легкой примесью «Мальборо», сигарет, которые курит его отец, и только сквозь них пробивается собственный запах Штерна. И его лицо слишком прекрасно, чтобы отводить от него глаза. Слишком, блин. Прекрасно. Его губы чуть разошлись. И его тело слишком близко, чтобы спать. Каждая частичка моего тела вибрирует.
Я слышу его дыхание. Я чувствую биение его сердца через простыню и покрывало, которые разделяют нас на считаные дюймы. Свет проникает в зазор между шторами. Наши колени соприкасаются. Я готова кричать от счастья.
«Не закрывай глаза, – вновь и вновь говорю я себе. – Оставайся здесь навечно. Если ты не заснешь, сможешь оставаться здесь навечно. – Легкая улыбка на его лице, словно ему снится что-то очень, очень приятное. Он начинает напевать «О, Сюзанна», только тихонько, словно это колыбельная, предназначенная для того, чтобы загнать меня в сон, с которым я борюсь всеми силами. Но песня так успокаивает, что я ощущаю себя слишком усталой, чтобы не дать векам сомкнуться. «О, Сюзанна, не плачь ты обо мне. Из Алабамы еду я…» – слишком устала. Слишком. Держись.
Держись, еще минутку. – «…и банджо на спине». – Еще секундочку…
* * *
– Ливер! Лив! Эй! Проснись!
Со стоном я еще крепче прижимаю колени к груди. Внезапно мне очень холодно. И по ощущениям до утра еще далеко. Но солнечный свет бьет в шторы моего окна.
Утро. Воскресенье. Осталось пять дней.
Кто-то дует мне в правое ухо, и я вскакиваю с кровати, теперь уже полностью проснувшаяся. Две верхние пуговицы фланелевой рубашки Штерна расстегнуты.