— Ладно, — ответил Лютер, ткнул пистолетом в складки под Декановым подбородком; Декан глядел ему прямо в глаза, и он нажал на спуск. — Годится, черт дери? — крикнул Лютер, глядя, как тот заваливается влево и сползает по задней стенке кабинки. — Убивать моего друга? — Лютер выстрелил в него снова, хоть и знал, что он уже мертвый. — Черт! — крикнул Лютер в потолок и схватился за голову, прижав к ней пистолет, и снова заорал: — Черт!
Тут он заметил, что Дымарь пытается ползти в луже собственной крови, и Лютер, пинком отшвырнув с дороги кресло, шагнул к нему, держа пушку в вытянутой руке. Дымарь повернул голову и остался лежать где лежал, пялясь вверх, на Лютера, и жизни у него в глазах было не больше, чем в глазах Джесси.
Казалось, они битый час глядели друг на друга. А потом Лютер ощутил в себе какого-то нового человека, он сам не знал, нравится ему этот человек или нет, но он, этот новый, сказал Дымарю:
— Если выживешь, придется тебе меня убить, это уж ясно.
Дымарь медленно-медленно моргнул — утвердительно.
Лютер навел на него пистолет. Ему вспомнились все те мячи, которые он посылал в цель там, в Колумбусе, вспомнилась черная сумка дядюшки Корнелиуса, вспомнился дождь, который шел, теплый и тихий, точно сон, в тот самый день, когда он сидел на крыльце и очень-очень хотел, чтобы отец пришел домой, а отца от него отделяли четыре года и пятьсот миль, к тому же возвращаться он и не думал. Он опустил пистолет.
Он увидел, как в глазах у Дымаря мелькнуло удивление. Потом он выблевал с ложку крови, она потекла по его подбородку и дальше, на рубашку. Он откинулся на спину, и кровь хлынула из его живота.
Лютер снова поднял оружие. Теперь должно быть легче, парень больше на него не смотрит, парень сейчас, может, как раз переправляется на тот свет, карабкается на дальний темный берег. Но чтоб наверняка, надо еще раз нажать на спуск, только и всего, одно маленькое движение. С Деканом ведь он разобрался без всяких. Почему же сейчас?..
Пистолет в руке задрожал, и он его снова опустил.
Для тех, кто давно водится с Деканом, будет пара пустяков все это сложить в одну картинку и вычислить его, Лютера. Жив Дымарь или нет, ясно, что дни Лютера и Лайлы в Талсе сочтены.
Но все-таки…
Он опять поднял пистолет, ухватив себя за локоть другой рукой, чтоб унять дрожь, и опустил дуло вниз, наведя на Дымаря. Так он простоял с минуту, пока не понял, что может торчать тут еще час, но так и не сумеет нажать на спуск.
— Что с тебя взять, — произнес он.
Лютер смотрел, как из парня все течет и течет кровь. В последний раз оглянулся — на Джесси. Вздохнул. Перешагнул через Деканов труп.
— Сукины дети, — сказал Лютер, направляясь к дверям. — Сами и виноваты.
Когда волна гриппа схлынула, Дэнни снова стал патрулировать свою территорию днем и учиться изображать радикала ночью. Что касается последнего, то Эдди Маккенна каждую неделю, не реже, оставлял у его двери пакеты. Дэнни обнаруживал пачки свежих социалистических и коммунистических газеток и листков, экземпляры «Капитала» и «Коммунистического манифеста», речи Джека Рида, Эммы Голдмен, Большого Билла Хейвуда, Джима Ларкина, Джо Хилла и Панчо Вильи . [40] Он углублялся в непролазную чащу пропагандистской риторики. С таким же успехом это мог быть, к примеру, учебник по инженерному делу: во всяком случае, простому человеку, в представлении Дэнни, эти произведения мало что могли сказать. При этом он так часто натыкался на слова «тирания», «империализм», «гнет капитала», «солидарность», «восстание», что даже начал подозревать: видимо, пришлось выработать специальный язык, чтобы рабочие всего мира уж точно смогли правильно конспектировать эти тексты, даже толком не понимая их. А когда в словах нет смысла, думал Дэнни, как эти олухи (а среди авторов большевистской и анархистской литературы он так пока и не нашел никого, кто не был бы олухом) сумеют всей толпой хотя бы улицу перейти, не говоря уж — совершить переворот в целой стране?
В промежутках между чтением он знакомился с депешами о происходящем на «переднем крае пролетарской революции» (как это обычно именовалось). Он читал, как бастующих угольщиков заживо сжигают в их домах вместе с семьями, как рабочих, входящих в ИРМ, вымазывают дегтем и вываливают в перьях, как создателей трудовых организаций убивают на темных улочках маленьких городков, как разрушают и запрещают профсоюзы, как рабочего человека сажают в тюрьму, избивают, высылают. Как изображают его главным врагом Американского Пути.
Дэнни с удивлением обнаружил, что иногда даже испытывает сочувствие к этим людям. Конечно, не ко всем: он всегда считал анархистов болванами, которые не предлагают ничего, кроме кровопролития, и среди того, что он теперь читал, немногое могло поколебать его в этом убеждении. Коммунисты поражали его безнадежной наивностью: они гнались за утопией, закрывая глаза на основополагающую черту животного под названием человек — алчность. Большевики верили, что ее можно вылечить, как болезнь, но Дэнни знал, что собственничество — это такой же жизненно важный орган, как сердце, и, если его удалить, погибнет весь организм. Социалисты были умнее прочих, собственнических инстинктов не отрицали, но их лозунги почти не отличались от коммунистических.
Дэнни никак не мог понять, почему профсоюзы запрещают и преследуют. Ему представлялось, что их так называемая изменническая демагогия означает лишь, что человек просто требует, чтобы с ним обращались как с человеком.
Он упомянул об этом в разговоре с Маккенной за чашкой кофе в Саут-Энде, и Маккенна погрозил ему пальцем:
— Ты должен беспокоиться не об этих людях, мой юный друг. Лучше спроси себя: «Кто их финансирует? И с какой целью?»
Дэнни зевнул, теперь он все время чувствовал усталость, и он не мог припомнить, когда в последний раз позволял себе хорошенько выспаться ночью.
— Попробую догадаться. Большевики?
— Ты чертовски прав. Из самой России. Это не праздная болтовня, парень. Ленин сам объявил, что народ России не успокоится, пока все народы мира не присоединятся к его революции. Это, черт побери, очень даже реальная угроза для этой страны. — Он стукнул указательным пальцем по столу. — Моей страны.
Дэнни подавил очередной зевок, заслонившись кулаком.
— Как там дела с моим прикрытием?