— Нехорошо с твоей стороны, — поморщилась я.
— Зато смешно-то как! — фыркнула она.
Мы еще немного огляделись, но в итоге сдались, вернулись на тростниковое поле и срезали еще побег тростника. Пока мы шагали, выгрызая на ходу сладкую середку, я снова заговорила:
— Мне кажется, без этих денег нам не стоит и думать о Голливуде, так что и сжигать Мэй Линн, класть ее прах в банку, торопиться удрать отсюда пока ни к чему. В лучшем случае доберемся до Глейдуотера, а дальше никак.
Мои спутники отмолчались, но они, как и я, видели, как наши мечты сгорают с шипением и рассыпаются в прах, точно сухая бумага, если сунуть ее в огонь.
К тому времени, как мы добрались до лодки, солнце уже склонилось и пыталось спрятаться за деревьями, тени выросли, казались черными на фоне земли и воды. Лягушки расшумелись вовсю, сверчки тоже наяривали. Нам пришлось выгребать поперек течения, и, хотя мы с Джинкс попеременно орудовали банкой, воды в лодке набралось изрядно, покуда мы причалили к противоположному берегу.
Выбравшись из лодки, мы втащили ее на берег и пропихнули дальше, под деревья. Джинкс подытожила:
— Одно ясно: эта лодка ни к черту не годится. Поплывем вниз по реке — одолжим баржу, иначе и двух часов не пройдет, как мы потонем. Лодка наполнится водой и пойдет ко дну. Там мы и будем лежать, а в черепах у нас поселятся каракатицы.
Спорить никто не стал. Все наши прежние разговоры как-то вдруг показались пустым сотрясением воздуха. Слова ничего не стоят, и порой приятно помечтать вслух, но как дойдет до дела, непременно понадобятся деньги. Да и вообще планировать куда веселее, чем осуществлять план. Наши мечты, сказал как-то раз при мне один старик, вроде маленьких жирных пташек: швырни камень и убей их, пока не улетели.
Мы разделились и пошли по домам. Я шла и смотрела, как растут и вытягиваются тени. Прежде чем я попаду домой, наступит непроглядная тьма. Хотя я выросла тут, в болотной низине, я немало наслушалась историй про то, что тут творится, так что у меня мурашки по коже бежали. Все больше рассказы о тех, что выходят по ночам, — злобные, проголодавшиеся — и хватают всякого, кто подвернется, тащат в логово, высосут досуха, даже мозг из костей. Стоило сове ухнуть, ветке заскрипеть, зашелестеть кусту, я так и подпрыгивала. Для полноты счастья на востоке засверкала молния, пронзая угольно-черное небо ярко-желтой нитью, словно там орудовала в дугу пьяная швея. Поднялся ветер, деревья закачались, завздыхали, первые капли дождя — ленивые, длинные — упали на меня. Не успела я подбежать достаточно близко к дому, чтобы увидеть хотя бы светящиеся окна, как дождь обрушился со всей силой, точно гравий на меня просыпали, а ветер замахал ивами, нависшими над речным берегом, как рассерженный учитель, заносящий над провинившимся учеником связку розог.
Во дворе меня напугала одна из свободно бродящих свиней — вышла из-за угла и захрюкала на меня. Может, рассчитывала на угощение, яблочко например. Здоровая черно-белая зверюга. Я хотела было погладить ее по голове, но передумала и отдернула руку: осенью свинью зарежут и съедят, а мне всегда бывает неловко дружиться с теми, кого я рассчитываю увидеть на тарелке с картошкой и листовым салатом. Полагаю, правильнее достичь четкого взаимопонимания между человеком и свиньей, но без дружбы и амикошонства — впрочем, если бы черно-белая свинья знала, на чем основано такое соглашение, она бы, думается, увидела в нем резон как можно скорее покинуть наши владения, прихватив с собой собратьев, а может, даже и цыплят. Да и гладить свинью под дождем, друг она или будущий обед, значит самой провонять насквозь.
Папаша был дома. Во дворе торчал его побитый пикап. Ступеньки крыльца громко скрипели под моими шагами, и я занервничала. Папаше, конечно, все равно было, когда я прихожу или ухожу, зачастую он и знать не знал, что я смылась, но, если он уснул, а я его разбужу, проснется он презлющий и сразу схватится за ремень от бритвы. А я устала, и трудненько будет уворачиваться от ремня — да и от его загребущих ручонок, если он снова вздумает меня пощупать.
На веранде у стены лежали дрова на растопку. Я выбрала хороший толстоватенький обрубок, как раз по руке, открыла дверь и вошла. Дом наш красотой не блистал, но и тесно в нем не было. Построили его задолго до того, как река изменила течение. Папаша унаследовал его от своего папаши, когда тот помер, — по слухам, папашин папаша был ничуть его не лучше. Зато дед папаши был настоящим джентльменом, он приехал в здешние края в XIX веке с полными карманами денег. Вроде бы он заработал их контрабандой и вовремя сообразил, что с него достаточно, и отправился на Юг. Построил крепкий дом, сараи, хлев — все это при его беспечном сыне, а теперь при таком же внуке превращалось в развалины.
Но однажды река изменила течение и смыла бóльшую часть пристроек. Я слыхала про наводнение 1900 года, которое уносило целые семьи, а наш дом тогда стоял на холме. Река налетела, точно банда диких индейцев, украла из-под дома землю и унесла ее прочь. Прежние холмы оказались под водой, где была твердая почва, теперь был изгиб реки, высокий берег, всего в пятидесяти — шестидесяти метрах от нашего двухэтажного жилища. Мне нравилось воображать себе, как эти пристройки, которые река унесла, каракатицы снова складывают в сараи и овины глубоко под водой, в никогда мной не виданном хлеву поселились русалки, а деревянным туалетом пользуются водяные чудовища с множеством длинных, липких щупалец и тонким-тонким, раздвоенным на конце языком.
Обидно, право, что папаша и папашин папаша привели это место в такое запустение. Большой дом скрипел и охал, когда кто-нибудь поднимался по ступенькам, и надо было внимательно глядеть под ноги — кое-где половицы прогнили. Главная комната, большая, выстуживалась зимой так, что мы переставали ею пользоваться. Камин отошел от стены, и снаружи его подперли здоровым бревном, которое в любой момент грозило переломиться. В щели между кирпичами, точно взломщик, проникал ветер, а летом лезли змеи, лягушки, всякие грызуны.
Мы жили тут всего-то втроем, и папаша с мамашей чаще всего старались не сталкиваться нос к носу. Говорить им было не о чем, разве что обменяются фразой-другой насчет свиней и цыплят, а в последнее время и того было не слыхать: папаша все чаще отлучался, а маме на это было наплевать. Она то и дело укладывалась в постель, лежала, подсунув себе под спину набитые хлопком подушки, пила дешевый бальзам от всех хвороб, который покупала у торговца, разъезжавшего по нашим краям в пыльном черном автомобиле. Коммивояжер никогда не снимал большую черную шляпу, носил черный костюм и черные ботинки, а рубашка была цвета пшеничного теста. Он тут уже много лет околачивался, а все не менялся. Кое-кто говорил, уже двадцать лет ездит, а другие возражали: это уже не он, а его сын. Были и такие, кто считал его за самого дьявола. Я его видела: высокий, тощий как тростинка, шляпа-пирожок, черный отутюженный костюм. Лицо словно из дерева вырезано, длинный заостренный подбородок.
— Зачем дьяволу заправлять машину бензином? — пожимала плечами Джинкс. — А он ездит и заправляет, как все. Никакой он не дьявол. И вообще нет ни дьяволов, ни ангелов.