«Что я наделал?.. Что я наделал?!.»
У него перед глазами корчился в агонии сторож, в ушах звенел иезуитским набатом упавший на пол металлический прут, а над всей этой картиной мучительной смерти дрожал и рассыпался в зловонном, сыром воздухе смех проклятой старухи.
«Зачем я сюда пришел? Что теперь будет со мной? Что станется с Галинкой, с Циклопом и с моим маленьким сыном?»
Борис упал на колени посреди угрюмых могил и зарыдал. Слезы хлынули из глаз неудержимым потоком и тяжело падали на одежду, на простертые руки, на землю. Их накопилось очень много с тех пор, как он плакал в крохотном лазарете детского дома почти четверть века назад.
И тут Борис сделал то, что никогда не предполагал сделать и даже не мог представить, что способен на такое. Он подставил лицо моросящему, жестокому небу и закричал:– Господи! Сжалься надо мной! Прости меня за то, что я так и не нашел правильного пути, не увидел его! А ведь он скорее всего был самым заметным! Порви этот проклятый круг, Господи! Потому что только ты можешь сделать это!..
В тот же миг земля вспыхнула слабым фосфорицирующим сиянием, задрожала тусклыми языками пламени, похожими на равнодушные горящие язычки газовой конфорки.
Через мгновение тягучий неяркий свет уже стелился по всей земле вокруг Бориса как туман. Он окутывал его колени, заползал в ладони, норовил нырнуть под рубашку. Этот странный свет клубился над могилами, лизал основания надгробий, выдергивая из сырой мглы имена и даты.
Прямо перед Борисом, в полуметре от его лица появилась из тьмы, как на фотоснимке в лотке с проявителем, мрачная поверхность плиты. Открыв рот, словно задыхаясь в агонии, едва сдерживая рыдание, клокочущее в горле, Боря застыл в ледяном ужасе.
На возникшей из темноты плите клубящийся свет равнодушно облизывал черные острые буквы: «ГРИГОРЬЕВ БОРИС МАКСУДОВИЧ»… и дату: 1939–1948.
Поблескивая глянцем, на Бориса смотрела с плиты маленькая фотография, сделанная примерно через месяц после того, как он обрел такую долгожданную и родную семью Максуда Хаитова.
– Трагически погиб… – прочитал Боря, шевеля онемевшими губами, и застонал.
Клубы холодного света поднимались все выше и выше, окутывая надгробие со всех сторон и распадаясь на тысячи рваных хлопьев.
В этом жутком фосфоресцирующем сиянии Борис стоял на коленях на собственной могиле и подвывал от отчаяния и страха.
Через пять минут к нему вернулась способность соображать. Он лихорадочно провел ладонью по плите и убедился, что надгробие с его именем и фотографией не мираж и не плод его больного воображения.
«Вот и ответ! – стукнуло в голове. – Вот и ответ на все загадочные и неразрешимые вопросы! Мое место – на кладбище! «А того не знает, дурачок, что он давно уж – там!» От меня нет нужды избавляться ни Циклопу, ни Матвею, ни Галинке, ни кому бы то ни было еще, потому что меня уже похоронили ! Все честь по чести – и могила, и надгробие, и даже фотография! Когда же это произошло?..»
Борис наклонился к плите, вглядываясь в дату.
«Это – тот самый день землетрясения! Кому-то было очень нужно считать меня погибшим вместе с настоящей Галинкой! Но Циклоп говорит, что землетрясения не было и настоящая Галинка – жива! Тогда откуда взялась эта могила с холодным пояснением – «Трагически погиб…»?»
И еще одно зловещее пророчество вспомнилось ему сейчас:...
«В твоем круге жизни все будет – дважды. Тебя даже похоронят – дважды. В первый раз все узнают о том, что ты не умер, а во второй ты сам не узнаешь о том, что умер…»
Борис тяжело поднялся с земли. Он стоял, покачиваясь, среди ледяного безмолвия и силился понять, какие нелепые и жуткие катаклизмы загнали его судьбу в этот крохотный угол на старом ташкентском кладбище.
Только сейчас, при всплывающем свечении, похожем на испарения пролившейся на землю луны, он увидел знаки памяти , оставленные возле его собственного надгробия, разглядел пожухлые венки – один большой и массивный, другой – поменьше, похожий на подкову волшебной лошади, обронившей ее в какой-то таинственной, торопливой скачке. Что-то неуместное и странное было в этих траурных атрибутах. То, что должно было хоть как-то объяснить происхождение этой таинственной могилы, на деле покрывало его еще более жуткой тайной. Выцветшая, грязная лента на маленьком венке сохранила надпись:
«Моему единственному сыну. Прости меня, Боренька. Мама».
– Мама?.. – прошептал Борис и попятился.
«Сумасшедшая старуха… завещала вам несметные сокровища!» – вспомнил он насмешливо-язвительный тон Николая.
Где-то в самой глубине черного неба послышались слабые раскаты грома. Борис вздрогнул и поежился.
– Гром в апреле… – произнес он настороженно и вдруг вскинул голову.
Ему показалось, что небо вздрогнуло, и откуда-то издалека опять прикатился тяжелый громовой раскат.
«Есть только одна женщина, – мысленно произнес Борис, – которая знает ответы на эти загадки. Которая может подтвердить или опровергнуть землетрясение сорок восьмого года. Которая «не хочет снова рыдать на моей могиле». Которая, наконец, встречалась и беседовала о сокровищах со странной старухой!»
Борис взглянул на часы.
– Галинка! Галинка! Галинка!
Бормоча это имя, похожее сейчас на заклинание, он пробирался по кладбищу, ища выход. Он спотыкался, вставал, петлял между могилами, опять падал и снова поднимался, пока, наконец, не отыскал тяжелые стальные ворота.
Боря толкнул калитку и, оказавшись на свободе, почувствовал облегчение. Ясная, почти осязаемая мысль проникла в сердце:
«Сейчас все кончится…»
Он был у дверей больницы, когда стало светать. Серое, безжизненное небо роняло на землю тяжелые ошметки грозовых облаков.
Борису почудилось, будто здание качнулось, и все три этажа, в тревоге переглянувшись своими окнами, предостерегающе зашептали. Он помедлил с минуту, а потом вдруг попятился, задрав голову и стараясь разглядеть что-то очень важное в рассветном мареве сползающего на город апрельского утра.
Он сразу же увидел ее в единственном освещенном окне второго этажа. На ней был обычный медицинский халат, но этот халат почему-то показался сейчас Борису неуместным и даже вызывающим. Галинка стояла у окна, прислонив ладони к стеклу, и в ее прекрасных глазах удивление и беспокойство сменялись нежностью и печальным укором.
Неровности стекла кривили ее лицо, и было непонятно, плачет она, напугана или смеется. Борис видел ее губы, беззвучно взывающие о чем-то, ее руки, скользящие по холодному окну, и странный бело-голубой свет, поднимающийся от земли и ослепительно дрожащий в стеклах всех трех этажей....
«Я стою на улице и сматрю на нее. Мне очень хочеца плакать но я неумею плакать. Так жалко. Лутше штобы я умел плакать. Она стаит у окна и говорит штото мне. Она завет меня. Но я не слышу што она говорит. Я только вижу што она очень красивая… А я стаю на улице неслышу што она говорит мне и мне хочеца плакать и кричать. А на улице поднимаеца свет от земли. Он такой страшный хотя и валшебный. Я слышу гром. А Галинку неслышу. И я хочу к ней. Но мне нельзя к ней. Я ее потерял…»