«Черт бы тебя побрал! – мысленно воскликнул начальник СИЗО. – Старая ведьма! Напугала до полусмерти!»
Между тем было совершенно непонятно, каким образом очутилась здесь эта жуткая старуха с немигающим ледяным взором. Любой человек, зашедший сюда с улицы, непременно стоял бы на ступеньках пролета, ведущего наверх, а не вниз.
«Верно, она живет здесь, – успокоил себя Олаф, – в одной из квартир. Мучается бессонницей, старая, вот и вышла, услышав звон стекла…»
– Простите… – пробормотал он, виновато моргая. – Я случайно задел створку… На улице такой ветер… А стекло было плохо закреплено…
Старуха не проронила ни слова. Она смотрела на Олафа студенистыми мертвыми глазами, и тот почувствовал, что недавний ужас снова морозит ноги, сжимает тисками грудь и медленно вливается обратно в сердце.
Было еще что-то очень странное в этой застывшей мумии, кроме неподвижного взгляда и бледного бескровного лица. Начальник СИЗО никак не мог понять – что именно? Волосы старухи были скрыты ситцевым простеньким платком, запахнутым под острым подбородком и завязанным на затылке, как это обычно делают женщины, работающие в поле или на гумне. Казалось, что ее морщинистое лицо кем-то тщательно разглажено и запудрено, а поджатые губы склеены навечно в тонкую прозрачную полоску. Старуха была закутана в длиннополую светлую ткань, скрывавшую не только ее фигуру, но и руки.
«Платье у нее странное…» – ответил наконец сам себе Олаф и неуверенно двинулся по ступенькам вниз.
Он уже дошел почти до конца пролета, как кто-то, безжалостный и страшный, взвизгнул в мозгу: «ДА ЭТО ЖЕ САВАН!»
Олаф почувствовал слабость в коленях и ухватился за перила, чтобы не потерять равновесие от нового приступа холодного страха. Он не смел обернуться, потому что боялся, что старуха стоит сейчас прямо за его спиной, двумя ступеньками выше, и молча смотрит ледяным взглядом ему в затылок. Он даже ощутил ее сырое дыхание на своей шее. А может, это был все тот же ночной ветер, ворвавшийся сюда через створку разбитого окна…
– Номер сорок три… – услышал он треснувший, сухой голос у самого уха и замер, вцепившись в перила обеими руками, боясь даже вздрогнуть, не то что повернуть голову.
– Сорок третий номер, – хрипло, но явственно повторил голос над ухом, – это твоя погибель!
Олаф зажмурился, отпустил руки, отчаянно шагнул через последние три ступеньки и нырнул в гулкую темноту парадного, к скрипучей двери подъезда, отделявшей его от спасительной «Волги», припаркованной на улице.
Тяжело дыша, он плюхнулся на заднее сиденье машины, как человек, только что оторвавшийся от преследования, прильнул к стеклу, всматриваясь в темноту мертвой улицы, и нетерпеливо бросил в спину водителя:
– Поехали, поехали!..
Шофер даже не шевельнулся. Он сидел неподвижно, положив руки на руль, и Олафу был виден лишь его стриженый затылок, потому что зеркало заднего обзора не отражало ничего, кроме черной пустоты. Начальник СИЗО на секунду замер и, уже заранее чувствуя недоброе, медленно протянул руку к голове водителя:
– Слышь… Ты это…
В следующее мгновение Олафу словно плеснули в лицо ледяной водой: шофер резко повернул к нему искаженное лицо, и в полумраке салона вспыхнули ядовитым свечением два безумных глаза. Олаф отпрянул на спинку сиденья, задыхаясь от ужаса.
– П-простите, – пролепетал водитель, тряся головой, словно приходя в себя после внезапного помешательства. – Я заснул… Да так крепко! Еще раз – простите. Сегодня был жуткий день, и я вымотался… Уже едем!
И он запустил двигатель.
Городской прокурор Николай Львович Штырь – тучный человек лет пятидесяти пяти, с широким, вечно потеющим лицом и маленькими, живыми карими глазками – восседал в огромном кресле своего кабинета за длинным столом, покрытом коричневым сукном. Прямо за головой прокурора раскинулась на полстены географическая карта Петрозаводска, утыканная разноцветными флажками. Остальное убранство комнаты состояло из массивного дубового шкафа – тяжелого и мрачного, как и сам хозяин, несгораемого сейфа и крохотных, почти детских стульчиков, выставленных вдоль стены. Любой проситель, чудом попавший на прием к городскому обвинителю, чувствовал себя на таком стульчике не только некомфортно – раздавленно. Ему приходилось смотреть на хозяина кабинета снизу вверх, как пристыженной собачонке, топчущейся возле собственной лужи.
Штырь слыл человеком жестоким и жадным. В компетентных кругах про него ходили жуткие легенды, в которых очень сложно было отличить ложь от истины. Суровая правда казалась невероятной, а безжалостная выдумка – очень правдоподобной.
Рассказывали, что Николай Львович получил свою нынешнюю должность, когда после нехитрых, но иезуитских комбинаций выдал дочь-десятиклассницу замуж за тридцатилетнего балбеса – сына первого секретаря горкома. Лет девять назад, на одной из богемных вечеринок, посвященных дню рождения известного карельского писателя, лауреата многих Государственных премий, Штырь подпоил горкомовского сынка и отправил в самую дальнюю комнату – отдохнуть и прийти в себя. За ним следом бездушный отец втолкнул в комнату свою дочь – закомплексованную девочку-переростка с крупными чертами лица и вечно испуганными глазами. «Раздевайся! Живо! – приказал ей Штырь. – Ляжешь к нему голая – и все!.. И больше ничего от тебя не понадобится. Этот дебил все сделает сам!..»
Проспавшийся «дебил» потом долго не мог понять, почему рядом с ним на кровати в чужой квартире рыдает голая девица и вытирает слезы окровавленной простыней…
Штырь, который тогда был прокурором межрайонной прокуратуры, долго шмыгал носом в горкоме: «Конечно… я не дам делу ход, хотя это сто семнадцатая статья с отягчающими… Но позор-то какой! Какая незаживающая рана в сердце ребенка!.. И ее отца…»
Свадьбу сыграли той же осенью. Николай Львович умудрился не потратить на нее ни копейки.
Между тем, вопреки расхожей логике, брак семнадцатилетней девушки и взрослого, но глуповатого мужчины оказался крепким и долгим. Дочь прокурора рожала детей каждые полтора года, пока наконец рассерженный отец не сделал ей выговор: «Угомонись, крольчиха! У вас у обоих мозгов нет! Этому вообще все равно, куда пипетку макать, а моя и рада стараться! Кто из вас двоих дураков думает детей обеспечивать? На меня надеетесь? Или на партийного папика?..»
Через год после этого разговора дочь Штыря умерла от энцефалита.
Николай Львович редко виделся с внуками. Трижды в год – в дни рождения, а также к 7 ноября он присылал им шоколадные наборы с поздравительными открытками, на которых неизменно красовалась одна и та же машинописная строчка: «С уважением и наилучшими пожеланиями, Штырь Н.Л.».
А «партийный папик» заменил детям и мать, и отца, и второго деда.
Еще одной отличительной особенностью городского прокурора была его почти болезненная, иногда необъяснимая страсть к ИМН. Даже коллеги Штыря нередко брезгливо морщились, наблюдая, как тот добивается «исключительной меры наказания» по тому или иному делу. Если прокурор находил количество «расстрельных» дел, передаваемых в суд, недостаточным, он орал на следователей и районных прокуроров, угрожал им понижением в должности или, наоборот, сулил золотые горы в случае успеха. Говаривали, будто Штырь лично набирает сотрудников в спецгруппу по приведению в исполнение смертных приговоров и нередко присутствует на казни.