– Слышь… – негромко позвал надзиратель и, быстро оглядевшись по сторонам, понизил голос почти до шепота: – Водку будешь?
Голота слышал или читал где-то, будто приговоренным к смерти дают водку. Чтобы легче было уйти. Чтобы не так страшно.
– Уже… пора? – хрипло спросил он.
– Да я просто… предлагаю… – Лицо в окошке еще больше побагровело, словно от натуги. – У меня сын родился, значит…
Голота перевел дыхание и сглотнул. Ему хотелось выпить, хотелось залить себя по горлышко, по самую макушку, чтобы забыться и перестать страдать, но он промолчал, пораженный услышанным, словно надзиратель сообщил ему не рядовую житейскую новость, а нечто сверхъестественное. Простой когда-то и очевидный повод отметить рождение нового человека теперь казался неуместным и глупым. В нем было что-то символичное, жуткое, и это понял даже надзиратель. Он скривился в извиняющейся улыбке, обнажив ряд неровных, пожелтевших от табака зубов, и обронил виновато:
– Кто-то уходит, кто-то приходит… Такова жизнь.
Голота покачал головой и облизал пересохшие губы.
– Я… завязал, – сказал он глухо.
Надзиратель заржал так, что едва не потерял равновесие и был вынужден ухватиться руками за раму раздаточного окна.
– Ага!.. Конечно! Водка здоровью вредит!!! – Он снял фуражку и вытер рукавом слезы. – А ты, парень, даже здесь способен хохмить! Уважаю таких!
Створка с грохотом захлопнулась, и Голота еще долго сидел неподвижно, устремив невидящий взгляд в почерневшую от времени и от накопившихся в этих стенах горя и отчаяния, стальную обивку входной двери.
Водка сломала ему жизнь. Погубила и растоптала все искреннее, теплое и человеческое. Когда он это понял? Совсем недавно. Может быть, год назад, а может, и месяц. Понял поздно, как это, вероятно, бывает со многими. Понял тогда, когда глаза и сердце ослепило раскаяние и когда уже ничегошеньки нельзя было поправить или изменить. Он и раньше догадывался, что смоковницу, не приносящую плода, срубают. Но он представить себе не мог, какое великое множество отсрочек ей дано! Ах, если б он только почувствовал, если б услышал, как год за годом виноградарь упрашивает господина повременить еще!..
Сколько было таких отсрочек в жизни Андрея Голоты? Три? Пять? А может, десять? Он всякий раз удивлялся, что остался жив, всякий раз восхищался собственной удачливостью и везением, но никогда не спрашивал себя: за что? Или, правильнее – для чего? Зачем мне опять дадена жизнь?
Первый раз Андрей напился в четырнадцать. Он жил у тети Тани в Петрозаводске и заканчивал седьмой класс, когда пришло известие, что в ленинградской больнице скончалась мать.
Софья Голота ушла из жизни, ни разу и ни у кого не попросив прощения, не сказав «люблю», не покаявшись и не опомнившись. Ее смоковница была срублена и брошена в печь.
Андрей разрыдался, услышав печальную новость. Он два года не видел мать, не получал от нее весточек, не слышал ее голоса. Софья до конца дней ненавидела сына, а тот любил и помнил ее.
– Собирайся, – велела ему Татьяна Михайловна. – Надо похоронить по-человечески. Не собака ведь…
В Ленинграде Андрей долго бродил по улицам, которые помнил с детства, вглядывался в растопыренные пятерни заводских труб на том берегу реки, слушал весеннюю ругань воробьев и перезвон трамваев, сворачивающих с набережной на Невский проспект, вдыхал неповторимый, пыльно-сиреневый дух родного города. Он словно чувствовал, что больше не вернется сюда никогда…
Похороны были скромными. Мать лежала в крохотном гробу, и ее лицо, изменившееся до неузнаваемости, хранило печать усталости и недовольства. Андрею казалось, что это бескровное, одутловатое лицо вот-вот дрогнет, исказится в гримасе, зачернеют злые щелочки глаз, а белые губы скривятся в угрюмой насмешке: «Мама верит тебе… Ты ведь не хочешь расстроить маму?»
Андрей боялся ее гнева даже сейчас.
Он положил в гроб свою единственную игрушку, подаренную ему матерью много лет назад. Заводной плисовый заяц с маленьким барабаном провожал Софью Голоту в последний путь. Очень давно он так весело стучал лапками в этот барабан, когда Андрей поворачивал ключ в игрушечном замке. Мальчик смеялся, и даже мать улыбалась, глядя на счастливого сына. «Ты навсегда останешься в моей памяти именно такой, – мысленно пообещал Андрей, склонившись к застывшему, белому лицу Софьи Голоты, – улыбающейся, доброй и любящей…»
Ключ был давно потерян, и теперь, в гробу, игрушечный заяц, притихший на сцепленных, ледяных руках матери, тоже казался мертвым.
Поминки справляли в комнате бывших соседей по коммуналке.
– На-ка, помяни мать! – приказал Андрею кто-то, протягивая стакан водки.
– Да мал он еще, – попыталась вмешаться тетя Таня. – Едва четырнадцать исполнилось.
– Четырнадцать? – удивился голос. – Да я в его возрасте уже пил, девок щупал и заводскую смену до конца выстаивал!
После такого аргумента тетя Таня сдалась, и Андрей помянул мать. Залпом. И почти не морщась.
Его никогда не тошнило от водки. Ни в тот печальный ленинградский вечер, ни много позже. Сколько их было потом таких вот вечеров, дней и ночей – пропитанных горько-сладким духом початой бутылки, наполненных отвязной эйфорией или тяжелой пустотой!
А тогда, за столом, выставленным в одной из огромных комнат коммунальной квартиры, Андрей чувствовал, как водка обжигающе скользнула по пищеводу, ухнула огненным водопадом в желудок и через мгновение разлилась приятным теплом в груди, запылала пунцовым румянцем на щеках. Ему вдруг стало уютно и безмятежно среди малознакомых людей. Захотелось сказать или сделать что-то очень значительное, важное. Но он молча сидел за столом, дурашливо улыбался и зачем-то тыкал вилкой в пустую тарелку.
В разгар поминального застолья, обернувшегося ни с того ни с сего безудержным весельем с частушками и даже плясками, Андрей вышел в коридор и, покачиваясь, принялся бесцельно бродить взад-вперед, трогая руками все, что соседи по коммунальной квартире повытаскивали из комнат и пристроили вдоль стены: старый велосипед, банные шайки, хоккейные клюшки и лыжи.
– Ты сын Софьи Голоты? – услышал он голос за спиной и удивленно обернулся.
У самого прохода в кухню стоял черноволосый паренек лет пятнадцати и небрежно поигрывал цепочкой от ключей. Из-за его плеча выглядывал еще один парень – с круглым лицом, усыпанным веснушками, и маленькими, беспокойными глазками.
Андрей утвердительно кивнул и, подойдя поближе, протянул руку новым знакомцам.
Черноволосый и не подумал отвечать на приветствие. Он насмешливо скривил рот и задал следующий вопрос:
– А ты знаешь, от чего она умерла?
Голота растерянно убрал руку и пожал плечами:
– Она… сильно болела.
Тот, который был с веснушками, весело фыркнул за плечом черноволосого: