– А мы думали – от голода. У нее хлеб закончился, – и он засмеялся коротким, звучным смешком.
У Андрея потемнело в глазах. Он вспомнил откинутый матрац и ровные ряды сухих коричневых буханок, похожих на булыжники, которыми выкладывают мостовые.
– Твоя мать была проституткой, – хладнокровно вставил черноволосый, накручивая на указательный палец цепочку от ключей. – И ненормальной…
– Позор!.. – добавил круглолицый, испытующе глядя на Голоту.
Тот стоял неподвижно, словно постигая смысл услышанного.
Как странно. Именно теперь, когда ему наконец бросили в лицо то, чего он так боялся, когда с презрением и жестокостью произнесли те самые слова, которые он десятки раз с ужасом слышал в собственном воображении, – Андрей не почувствовал унижения. И страха тоже не почувствовал. Последнее было особенно удивительным, поскольку это противное, мерзкое, скользкое чувство, казалось, не покидало его никогда. С младенчества он панически боялся матери, ее гнева и даже ее редких всполохов нежности. Он боялся соседей – разговаривать с ними, и даже смотреть им в глаза. Боялся дворовых мальчишек – с их острыми, быстрыми кулаками. Боялся учителей в школе, врачей в поликлинике, вагоновожатых в трамвае…
Сейчас, здесь, в длиннющем, полутемном коридоре ленинградской коммуналки, стоя перед двумя задиристыми и нагловатыми мальчишками, явно превосходившими его и в росте и в силе, Андрей с тяжелым, ухнувшим в сердце восторгом почувствовал, что свободен от страха. Словно невидимый переключатель щелкнул где-то внутри и озарил сознание желтым подрагивающим светом, похожим на свет пыльной лампочки в ванной комнате коммунальной квартиры. А может, наоборот, все погасло и в душе и в голове.
Медленно, будто любуясь собой со стороны, Голота нагнулся, подобрал с пола тяжелый черный велосипедный насос, выпрямился и, застонав от натуги, обрушил его на голову черноволосого. Тот не успел даже подставить руку, и удар пришелся ему чуть выше лба. Андрей хладнокровно подождал, пока противник сползет на четвереньки, перешагнул через него и двинулся к веснушчатому. Второй неприятель не стал дожидаться расправы. Едва оправившись от мгновенного шока, вызванного неожиданной и страшной выходкой новичка, он завизжал так, что на кухне задрожала посуда, потом опрометью бросился в уборную и запер за собой дверь.
Голота зашвырнул насос в угол, отер вспотевшие ладони о чье-то полотенце, забытое на бельевой веревке, и неторопливо побрел туда, где с частушками и прибаутками провожали в последний путь его несчастную мать, минуту назад им отомщенную.
В комнате он присел на краешек дивана и мгновенно заснул.
Ему почудилось, будто он слышал сквозь сон, как ругаются женщины.
– Этот изверг полоумный чуть не убил Аркашеньку! – кричала одна. – Он сумасшедший, как и мамаша его! Гляньте, гляньте! Боюсь, швы придется накладывать ребенку! И прививку от столбняка делать надо!
– Да Бог с вами! – это был голос тети Тани. – Опомнитесь! На сироту поклеп возводите! Он сызмальства никого пальцем не тронул! И мухи не обидит! Сам как мышь пугливая!
– Тоже мне, мышь четырехпудовая! – не унималась женщина. – Только посмотрите, как голову-то ребенку моему раскровянил!
Утро следующего дня было тяжелым и серым. Боль утраты разыгралась с новой силой. А к ней примешался липкий, мерзкий, гнетущий страх. Он, оказывается, никуда не исчез.
Водка была тем самым переключателем, изгоняющим из сердца страх и боль. Она делала сладкой обиду и легким – страдание. Она тешила и возвышала душу, поднимала ее над обыденной и унылой жизнью. Она будила дремавшую силу, заставляла забывать о собственной никчемности и слабости. Она тормошила беспечность, окрыляла беспомощность и делала пустяком уязвленность.
На многие годы водка стала для Андрея Голоты лекарством от страха и неприкаянности. И только теперь, впервые, он нашел в себе смелость сделать главное открытие: водка – прибежище труса. Шаг в эйфорию – это побег с поля боя. Кайф – это капитуляция перед серостью.
Но хуже всего то, что «эликсир смелости» был «лекарством на час». Рассвет приносил тоску и отчаяние, возведенные в степень. Временное забвение оборачивалось необратимым наказанием. Страх приходил снова, но уже не один. Он тащил с собой «друзей» – ужас, стыд и новую боль. А страдание наваливалось с утроенной силой.
«…Тогда идет и берет с собою семь других духов, злейших себя, и, вошедши, живут там; и бывает для человека того последнее хуже первого…»
– Я завязал… – хрипло повторил Голота в сторону захлопнувшегося окна.
Надзиратель, предлагавший ему водку, сейчас наверно уже вовсю праздновал с коллегами рождение сына.
Андрей закрыл глаза и перевел дух, но где-то внутри, под самым сердцем, противно дрожал и рассыпался рваными хлопьями страх. Минуту назад, когда краснолицый вертухай предложил ему водки, Голота решил, что это – конец. Сотни раз, меряя шагами квадратный пол опостылевшей камеры, он представлял себе, как все будет. Зловеще лязгнет замок, распахнется дверь, и в его тюремной келье появятся люди. У них будут строгие лица. Но в глазах – непременно сочувствие. Из суеверия они не зайдут внутрь, а останутся на пороге. Один из них, сверяясь с потертым, исписанным мелким почерком блокнотом, произнесет громко, как в рупор: «Осужденный Голота… Андрей… Иванович! Тридцать седьмого года рождения!.. На выход!» Он медленно встанет со шконки, на ватных ногах, пошатываясь, двинется навстречу своим убийцам. И те проявят великодушие. Они предложат ему водки. Полный стакан… А потом он пойдет со своими мрачными провожатыми по длинному, бесшумному коридору, каждым шагом отсчитывая путь к смерти. Дорога его жизни подошла к концу. Она теперь состоит не из радостей и горестей, не из взлетов и падений, не из блаженств и страданий. Она состоит из шагов…
Голота облизал пересохшие губы. Много раз побывав на волосок от смерти, зная, какое у нее ласковое дыхание, какой томный взгляд, какие соблазнительные речи, он почему-то именно сейчас боялся ее, как никогда. Всякий раз, оказываясь со смертью один на один, Андрей удивлялся, что она вовсе не жуткая старуха с косой, а красивая, молодая женщина с черными, колдовскими глазами и ослепительной, белоснежной улыбкой. Она звала его, убеждала, ласкала. А он каждый раз находил в себе силы не поверить ей.
Тогда, в пятьдесят шестом году, она почти соблазнила девятнадцатилетнего Голоту. Тот готов был уже упасть в ее горячие и сладкие объятья, отдаться ее пылкой нежности и страстному желанию, но что-то в последний момент удержало его, оттолкнуло и протрезвило. Наверно, виноградарь упросил господина повременить еще…
Закончив школу, Андрей попытался поступить в петрозаводский машиностроительный институт, но провалился на первом же экзамене. Он и сам не знал, почему выбрал именно этот ВУЗ. Машиностроение интересовало его не больше, чем любая другая отрасль народного хозяйства. Точнее – никак не интересовало. Впрочем, и к гуманитарным наукам у юного Голоты не было ни малейших способностей. Последние два года он едва перебивался с «неудов» на тройки, а осенние переэкзаменовки стали для него привычным делом. Удивительно, что он вообще закончил десятилетку. Если бы не тетя Таня, почему-то убежденная том, что «мужчина должен получить высшее образование», он давно бы подался в ремесленное училище, как и десятки его ровесников.