Мама мыла раму | Страница: 35

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Антонина увернулась и поспешила к подъезду. Петр Алексеевич – следом. Самохвалова резко обернулась и толкнула Солодовникова в грудь. Тот от неожиданности потерял равновесие, зашатался и запричитал, как пономарь:

– Зачем же так? Тоня! Не отталкивай меня… Я ж ничего плохого… Как лучше… Уж прости… Взрослые люди…

– Не ходи! – завизжала Антонина и рванула подъездную дверь.

Услышав с улицы материнский крик, Катька метнулась к окну, но ничего не увидела, кроме сгорбленной стариковской фигуры прямо под фонарем у подъезда. Ей и в голову не могло прийти, что там, внизу, застыл от горя и обиды столь ненавистный ей Солодовников.

Хлопнула дверь в квартиру – девочка вышла встретить мать в прихожую и тут же пожалела об этом.

– Ну-у-у-у… – многообещающе протянула Антонина Ивановна, глядя на прислонившуюся к косяку дочь. – Ничего мне сказать не хочешь?

Катька с недоумением пожала плечами.

– Ничего-ничего? – поинтересовалась не по-доброму Антонина.

Девочка в растерянности покачала головой, лихорадочно соображая, откуда ждать подвоха.

– Молчим? – продолжала допрос Антонина Ивановна, приперев могучей грудью дочь обратно к косяку.

Катька выскользнула и направилась в «спальну».

– Молчишь, значит…

Девочка не повернула головы и фактически скрылась за дверью.

– А ну дай дневник!

Катька хладнокровно достала из портфеля требуемый документ и протянула его матери с выражением лица «на, подавись». Старшая Самохвалова раскрыла его на первой попавшейся странице, наобум ткнула пальцем и заверещала:

– Что это?! Что это, я тебя спрашиваю!

Катя сощурилась и заглянула в дневник:

– Это пять.

– Как пять? – не поверила Антонина Ивановна и в силу дальнозоркости отодвинула его подальше. В дневнике действительно стояла пятерка.

– Что ты мне тычешь?! Что ты мне тычешь?! Там вообще декабрь. А сейчас что?

– Февраль, – подсказала девочка и добровольно раскрыла дневник на нужной странице. Вот оно, «необыкновенное чудо» Кати Самохваловой – две «тройки» за подписью класснухи.

– Это что? – с новой силой взвизгнула мать.

– Три, – подтвердила девочка.

– Почему дневник не показала?

– Ты не спрашивала.

– А я еще спрашивать у тебя должна? Да ты мне обязана каждую неделю дневник на подпись давать!

– Я давала.

– А почему я не видела?

– Потому что ты никогда не смотришь! – Катькин голос начал рваться в самых неподходящих местах. – Подписываешь – и не смотришь. Не глядя! Тебе вообще неинтересно…

– Что-о-о-о? – возмутилась мать и залепила Катьке злополучным дневником по затылку. – Дря-а-а-ань!

Девочка стиснула губы и смела со лба несуществующую соринку, но взгляда от материнского лица не отвела, просто глубоко задышала. Тогда Антонина нашарила в своей сумке главную улику и выложила ее на стоящий посреди зала полированный стол. Клетчатой тряпочкой распластался по зеркальному лаку испещренный дорогим именем скомканный тетрадный лист.

– Полюбуйся, – ехидно выкрикнула Антонина Ивановна опешившей от изумления дочери. – Узнаешь?

Катька бросилась к столу, чтобы схватить драгоценную страницу, но мать припечатала ее ладонью:

– Куда-а-а-а?

– Отдай! – гневно потребовала девочка.

– Куд-а-а-а?! – надменно протянула Антонина с какой-то шпановской интонацией. – Блохи в одном месте завелись? Зачесалось? Не рано?

Катька наскакивала на мать, на стол, пытаясь выцарапать из-под материнской ладони заветный листок, но в ту словно бес вселился.

– Отли-и-и-чница! – орала Антонина Ивановна. – Де-э-эвочка! Да какая ты девочка? Разве нормальная девочка в двенадцать лет о мужике будет думать? В двенадцать лет девочки в куклы играют, об учебе думают! А тут Андре-э-э-эя ей подавай. Вот как чувствовала я: позора не оберешься! Опозорила! Опозорила мать на всю школу! Любовь у нее! Хочешь, чтоб в меня пальцем тыкали?! Вырастила! Кого, спрашивается, вырастила?

Девочка, не вслушиваясь в долгую тираду, кружилась в бесноватом танце вокруг стола, уже даже не пытаясь вырвать свой растерзанный секрет из материнских рук:

– Отдай… отдай… отдай…

Увлекшаяся Антонина происходящего с дочерью не замечала и продолжала кричать с таким надрывом, что какие-то слова вполне по силам было разобрать даже соседям через стенку. Тетя Шура так вообще приникла ухом к розетке, пытаясь понять, что же там происходит у сумасшедших Самохваловых.

– Отдай… отдай… отдай… – как заведенная, твердила Катька.

– Не-е-ет! – наконец-то услышала ее мать.

– Не-на-ви-и-ижу! – завизжала девочка и бухнулась на ковер, совершенно обессилевшая.

– Меня-а-а? – оторопела Антонина. – Свою маму?

Катька, свернувшаяся калачиком на ковре, приоткрыла опухшие от слез глаза и беззвучно произнесла то же самое слово.

– Ненавижу, значит? – горько переспросила Антонина Ивановна, напрочь запамятовавшая, как бестактно вторглась в тайную жизнь дочери, как унизила ее своим допросом и подозрениями в том, о чем та не имела ни малейшего представления.

– Не-на-ви-и-ижу… – скорчила Самохвалова гримасу трагической монгольской маски и, качаясь, словно пьяная, перешагнула через затихшую на ковре Катьку, чтобы насладиться своим горем наедине: в кухне, за чашкой чая.

Сквозь стекло в двери Антонине было видно лежавшую на ковре дочь, но она не волновалась, ибо видела, как ровно ее дыхание и как ритмично, ему в такт, поднимается детское плечико: вверх-вниз, вверх-вниз.

Со стороны Самохвалова казалась бесстрастным монгольским истуканом в шапке рыжих кудрявых волос. Она была безобразна и вызывала ужас, но в узких прорезях уродливой маски угадывалась огромная печаль преданной матери.

«Ненавидит! – в который раз подтвердила Самохвалова свои самые тяжкие подозрения. – Ненавидит, как тварь какую-то… К скотине и то лучше относятся. И вот лежит там и не встанет и не скажет: прости, мол, меня, мама… Она – там. Я – тут. Господи! Ну за что это мне?!»

«Не за что разве? – чудился Антонине строгий голос. – По голове ударила. Листок этот… Разве можно? Она ж ребенок, девочка еще. И Солодовникова тоже ты…»

Самохвалова раскачивалась на табуретке, качала головой и подсказывала самой себе: «И Еву… И вообще, смотри теперь. Лежит одна. Головы не повернет. Гордая. Маленькая. Справилась… Да гори он синим пламенем, этот Андрей! Сколько их еще будет, Андреев-то этих. А она-то у меня одна… И лежит…»

Антонина беззвучно заплакала, сползла с табуретки и потащилась мириться.

– Прости меня, Кать, – опустилась она на колени рядом с дочерью.