Искушение Ворона | Страница: 65

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Я ваши глаза точно где-то видел… да этого быть не может! Это я так… Я здесь никогда и не был. Может быть, во сне…

Студенты еще не успели определиться в отношении данной сцены, как профессор стремительно вернулся на кафедру, и голос его взлетел под потолок:

– А знаете ли вы, леди и джентльмены, что эти слова князя Мышкина, обращенные к Настасье Филипповне, русский поэт Александр Блок выбрал эпиграфом к своей поэме «Незнакомка»? Прошу не путать с одноименным стихотворением, хотя связь между двумя этими произведениями несомненна. Так вот, Мышкин, рыцарь печального образа, бросает все, жертвует всем, чтобы спасти страдающую, падшую женскую душу. Мышкин, этот юродивый, идиот, действует. Поэт из поэмы Блока, идеалист начала ХХ века, действовать уже не способен, он может только мечтать. Незнакомка уходит с франтом, пошляком. А поэт, Голубой… Ваш глупый смешок в данном случае совершенно не уместен. Я вообще не понимаю, как можно было отдать такой прекрасный цвет одному из сексуальных меньшинств. Не подумайте, что я осуждаю чей-то сексуальный выбор. Нет. Мне просто не нравится, что группа людей присвоила себе цвет поэзии, так сказать, по сексуальной ориентации. Совершенно согласен с другим поэтом:


И теперь, когда достиг

Я вершины дней своих,

В жертву остальным цветам

Голубого не отдам…

Это Пастернак. Вернее его перевод грузинского поэта Бараташвили. Попробую перевести вам на английский. В прозе, разумеется… Итак, незнакомка уходит с пошляком, Голубой остается мечтать. Дон Кихот мог бы мечтать о подвигах во имя прекрасной дамы, не выходя из дома, но он выходит и сражается с мельницами, он – идиот, но рыцарь. Вы помните у Достоевского в романе эпизод со стихами Пушкина о «рыцаре бедном»? Федор Михайлович тогда не знал, что за инициалами спрятано имя не смертной женщины, а Девы Марии, Божьей Матери. Но не в этом суть. Вы улавливаете связь? Служение до конца, до самозабвения, позабыв все, даже самого себя! И что происходит с князем Мышкиным, когда предмет его служения умирает? Он превращается в идиота, уже клинического, буквального!

Профессор скорчил такую дебильную физиономию, что студенты чуть не зааплодировали. Делох вернул себе вдохновенное лицо, поднял руку, как молодой Пушкин, и воскликнул:

– Что я хочу сказать вам относительно Достоевского и Блока. Я представляю себе Настасью Филипповну не круглолицей статной русской красавицей. Она видится мне с тонкими чертами лица, очень бледной кожей. Что-то нервное, воспаленное есть в ее облике. И еще обязательно «перья страуса склоненные», «упругие шелка», «узкая рука»… Она очень похожа на Незнакомку Блока. И еще она, мне кажется, рыжая…

Аудитория посмотрела на рыжую, веснушчатую Макферсон. Шотландка улыбалась всей своей круглой глуповатой физиономией.

Профессор возвращался домой всегда пешком. Торопиться ему было некуда, в холостяцкой квартире его никто не ждал. Машину он не водил, имея способность уноситься в своем воображении очень далеко. И потому, вернувшись обратно, душа рисковала обнаружить только останки профессора и автомобиля.

По пути Делох заходил в небольшое кафе, где звучала джазовая музыка, а на стене висела картина, изображавшая старинную английскую деревеньку. Художник-любитель тщательно прорисовал мельчайшие бытовые подробности. Делох пил крепкий кофе, рассматривал все эти горшки, серпы, башмаки и отдыхал от высокого полета души.

Потом по направлению к дому он проходил еще три квартала, где опять заглядывал в тихое и уютное заведение. Опять садился с дымящейся чашечкой за крайний столик. Если здесь сидел отставной полковник Эдвард Нортон, они неторопливо обменивались последними новостями. Так у них повелось, что комментариев они избегали, сохраняя уважительный нейтралитет, не давая друг другу никаких поводов к спору.

Вот так Делох добирался до дома.

В профессорской квартире царствовали книги. Их стройные ряды теснились в многочисленных застекленных стеллажах, сделанных по собственноручным чертежам Делоха. Но книг было слишком много, чтобы подчинить их строгому порядку. Стихийные группы книг можно было видеть на полу, на стульях, на диване, в кресле. Стопки книг, подбор которых фиксировал причудливый полет профессорской мысли, попадались на каждом шагу. Делох наступал на книги, спотыкался. При этом просил прощения у автора, иногда принимая такие столкновения за желание писателя поговорить с ним, поделиться новой мыслью.

– А, старина Кант! Вы по-прежнему считаете, что нет никаких внеопытных знаний, но лишь акты понимания в знании? Давайте, дружище, потолкуем. Я не прочь. Вы же знаете, я вам всегда рад…

Другое дело древнерусские иконы. Здесь царил полный порядок. Они занимали целую комнату, правда, небольшую. Кроме ликов святых и библейских сюжетов в комнате находился только книжный шкаф, занятый альбомами по древнерусской живописи и научными трудами по этому вопросу.

В принципе, все деньги профессора Делоха уходили на иконы и книги. Его коллекция не могла, конечно, похвастаться византийскими панагиями или богато украшенными «домонгольскими иконами». Но был у него, например, образ Николая Чудотворца новгородской школы, предположительно кисти Алексы Петрова, с четырнадцатью святыми – покровителями ремесел на полях, а также икона XV века «Флор и Лавр».

Георг Делох любил новгородскую иконописную школу больше московской. Он признавал, что она уступает среднерусской в гармонии, свете, образности, но ценил ее за простоту, конкретность мышления, строгость и мужественность. Может, потому что сам был лишен таких черт.

Профессор не часто посещал церковь, но каждое воскресенье он заходил в заветную комнату, садился перед иконостасом своей коллекции. Открывал какую-нибудь старинную книгу, например «Ерминию, или Наставление в живописном искусстве, составленное иеромонахом и живописцем Дионисием Фурноаграфиотом», и читал вслух, сперва еле слышно, потом вдохновлялся, голос его крепчал и возносился к потолку. Словом, происходило то же, что и на лекции, только слушателями были святые угодники.

Особенно любил Делох читать молитву иконописцев: «…Сам, Владыко, Боже всяческих, просвети и вразуми душу, сердце и ум раба Твоего…» Здесь профессор произносил свое имя, скромно понижая голос. «…И руки его направи, во еже безгрешно и изрядно изображати жительство Твое, Пречистыя Матере Твоея, и всех святых…»

Георг Делох никому не завидовал, ничего от жизни большего, чем имел, не просил. Но иногда представлялась ему как бы другая его жизнь, келейная, освещенная постоянным внутренним подвигом. Жизнь иконописца или богомаза.

Так он и проводил свои воскресенья в этой комнатке наполовину молясь, наполовину мечтая.

Но даже чудак, всю свою жизнь стремящийся к одиночеству ради служения науке, рано или поздно начинал выть на луну. Масутацу Ояма во время своей знаменитой аскезы в горах радовался даже лаю лисиц. А через год вернулся к людям, его окружили преданные ученики, близкие люди.

Георг Делох был одинок среди людей. Профессура считала его неакадемичным, студентам было не скучно на его лекциях и легко на экзаменах. Не более того. А вообще-то и те, и другие считали его чокнутым фантазером, случайные же собеседники – просто чокнутым.