Я хотел забыться, а все-таки греб руками, и судорога отпустила, и даже удалось избавиться от одного ботинка. Свет становился все ярче, толща воды таяла надо мной. Я почувствовал, как что-то большое, теплое подталкивает меня снизу. Бобр опять появился рядом, с твердым намерением спасти меня.
Когда ангельские голоса стали звучать настолько близко и ясно, что я мог разобрать отдельные слова, грудь мою наполнил огонь. Это был тот самый вдох, о котором умоляли мои бедные легкие, мое глупое испуганное сердце. Острая, непереносимая боль заставила меня мгновенно забыть, о чем пели ангелы. Может быть, это правильно, потому что, зная их песни, как-то неловко произносить потом наши обычные земные слова и тем более сочинять истории. Если бы я запомнил хотя бы маленький отрывок, хотя бы легкий отзвук ангельских песен, я бы смущенно онемел на всю оставшуюся жизнь.
Несмотря на жгучую боль, я хватал ртом чистый прохладный воздух. Сознание постепенно возвращалось ко мне, а вместе с ним страх, что сейчас меня заметят. Я не мог понять, где именно довелось мне всплыть на поверхность и насколько хорошо видна моя голова с берега. Перед глазами летали огненные кольца. Я услышал отчетливый и весьма неприятный звук. Рычание мотора. Да, они спустили на воду катер. Они спешили. Я нужен им живой, но мертвого они тоже обязаны отыскать и предъявить хозяевам. Конечно, они не успокоятся, пока не обнаружат меня – в одном из двух вариантов.
Бобр оставался рядом, колотил по воде своим плоским широким хвостом. Брызги летели во все стороны. Надышавшись вдоволь, я опять нырнул. Бобр тоже нырнул и поплыл впереди. Следуя за ним, я скоро оказался в узком подводном туннеле. Там было темно, и единственным моим ориентиром служили равномерные шлепки бобрового хвоста.
Не знаю, как долго мы плыли. Когда мне опять срочно понадобилось вдохнуть, такой возможности у меня уже не было. Туннель оказался ловушкой. Впрочем, я так устал, что мне это было уже почти безразлично. Последнее, что я запомнил, – сильный, упругий удар снизу и несколько новых, жгучих, мучительных вдохов».
Москва, 1918
Каждую пятницу по всей Москве проходили митинги, партийные лидеры выступали перед массами, за день полагалось появиться в нескольких местах. Ради безопасности лидеров маршруты держались в секрете. Вечером в четверг, 29 августа, Ленин получил записку от Свердлова.
«Владимир Ильич! Прошу назначить заседание Совнаркома на завтра не ранее девяти часов вечера. Завтра по всем районам крупные митинги по плану, о котором мы с вами уславливались; предупредите всех совнаркомщиков, что в случае приглашения или назначения на митинги никто не имеет права отказываться. Митинги начинаются с шести часов вечера».
Прочитав записку, вождь несколько секунд сидел в оцепенении, глядел, не моргая, в одну точку. Глаза расширились. Федору показалось, что сейчас начнется очередной припадок. Он не понимал, с чего это вдруг Яков Михайлович сообщает вождю то, что и так известно, да еще в письменной форме. И это странное указание: «предупредите всех». Путевки на пятничные митинги распределяют агитотдел ВЦИК и Секретариат ЦК, они напрямую подчинены Свердлову, предупреждать должны секретари, а не вождь.
– Уславливались, уславливались, – медленно, по слогам, повторил Ильич.
Приступа не последовало, однако ночью он почти не спал.
Утром 30 августа над Кремлем кружили тучи ворон. Они летели на блеск куполов, собирались в огромные стаи, кричали уныло и страшно, как на кладбище.
К полудню к вождю в кабинет явился Дзержинский. Об отставке как будто забыли. Железный Феликс недавно вернулся из Швейцарии, приступил к своим прежним обязанностям и выглядел настоящим франтом. Вместо привычной пудовой шинели до пят – шерстяная тройка приятного кремового цвета. Вместо грубых солдатских сапог – новенькие светлые ботинки из мягкой кожи. Ленин, равнодушный к одежде, годами носивший один костюм, один галстук, окинул Железного Феликса насмешливым взглядом, иронически шевельнул бровями и присвистнул.
Дзержинский курил тонкие ароматные папироски, покачивал ногой, огорченно косился на штанину, заляпанную московской грязью.
– Да, Феликс Эдмундович, это вам не Альпы, и даже не Цюрих, – ехидно заметил вождь, – фу, надымили вы здесь.
Он открыл окно. Кабинет наполнился сырым утренним ветром и оглушительным вороньим криком.
– Каркают, каркают, мерзость какая, – пробормотал Дзержинский.
– Еще и гадят. – Ленин нервно потер ладони. – Ну, да ладно, сусальное золото обдерем с куполов, вот и не будут больше летать.
Полчаса назад из Питера пришло сообщение о злодейском убийстве председателя ПетроЧК товарища Урицкого. Железный Феликс должен был лично расследовать дело. Ехать ему явно не хотелось.
– Владимир Ильич, я обязан быть здесь, рядом с вами. Положение тревожное, очевидно, что это заговор, действует мощная, отлично законспирированная организация. На одном Урицком они не остановятся, главная их цель вы, Владимир Ильич.
– Ерунда! Ничего слушать не хочу! Отправляйтесь немедленно, – крикнул Ленин, пожалуй, слишком резко и тут же добавил мягче, со своей неотразимой лукавой улыбкой с ямочками: – Только не забудьте переодеться.
– Надеюсь, митинговать вы сегодня не будете? – спросил на прощание Дзержинский.
– Может, и не буду, – рассеянно кивнул вождь.
К обеду пришел Бухарин. Белолицый, приятный, улыбчивый, «любимец партии», он казался принцем в стане разбойников, пылким романтиком среди холодных циников. Он был умней и начитанней прочих товарищей, но мягок, слаб. На заседаниях Политбюро он дурачился, всех смешил. Мог скорчить рожу или пройтись на руках по ковру в зале заседаний. Ленину нравились невинные детские выходки, он к Бухарчику был привязан, с несвойственной ему сентиментальностью называл Николая Ивановича «золотое дитя революции».
– Ни в коем случае нельзя никуда выезжать! – заявило «золотое дитя» за обедом. – Это опасно, это безумие, после того что случилось сегодня с Урицким, из Кремля лучше вообще не высовываться.
– Да, Володя, не надо тебе ни на какие митинги, – сказала Мария Ильинична.
Надежда Константиновна принялась с жаром доказывать, что Ильич просто обязан остаться дома в такой тревожный день, он не имеет права рисковать жизнью, это преступно не только по отношению к семье, это преступление перед партией, перед общим делом, перед всем пролетариатом.
– Что вы переполошились? Я и не собираюсь никуда ехать.
После обеда стало известно, что по распоряжению Московского комитета партии все выезды крупных руководителей на митинги отменяются.