– Ноги от жары отекают, – объяснила она мне.
Ага, держит меня за дурочку. Думает, что я не знаю, отчего отекают ноги. Ребенок идет, вот они и отекают!
Потом тетенька-психолог спросила, почему я не хочу, чтобы меня называли по имени. Я молча пожала плечом. А потом вытянула губы в ниточку и уставилась в окно. Я всегда так делаю, когда не хочу говорить.
– Тебе не нравится твое имя? – не унималась психолог. – Если не нравится, можно поменять. На Анну, например. Или на Асмик. Как тебе?
– Красиво. Но я не хочу. Мне мое имя нравится, – буркнула я.
– Тогда почему ты не хочешь, чтобы тебя называли по имени?
Ну я подумала, что она от меня просто так не отстанет, и пустила слезу. Я всегда так делаю, когда хочу, чтобы взрослые оставили меня в покое. Хитрость у меня такая. Годами проверенная.
Психолог при виде моих слез тут же растерялась. Пересела ко мне, принялась гладить по волосам и говорить, что я хорошая и умная девочка. И что если я не хочу об этом говорить, то и ладно. Потом вытащила из своей сумки карамельку и протянула мне.
Я еще немного поплакала, чтобы она не расслаблялась, а потом, убедившись, что расспрашивать она меня больше не собирается, развернула конфету и съела. И попросила отвести меня в группу.
Вечером, когда мама пришла меня забирать, тетенька-психолог долго разговаривала с ней. Все повторяла – необычный ребенок, необычный ребенок. Ну не знаю, по мне – я вполне обычный ребенок. Может, немного трусливый, потому что Гектора боюсь. Но кто из детей не боится злых собак? Правда, причин бояться Гектора у меня сейчас нет. Теперь он меня в упор не видит. Облаивает из-за забора всех прохожих, а при виде меня умолкает. Наверное, заговор старой знахарки повлиял не на меня, а на пса. Поэтому он меня просто не замечает. Но я его все равно боюсь. Он огромный, как медведь, если захочет – в один прыжок через деревянный частокол забора перелетит. Или вообще в два приема прогрызет в нем дыру размером с себя. Чтобы легче было пролезать. Поэтому я редко хожу мимо дома тети Вардик. А с дядей Леваном здороваюсь так, издали. Рукой помашу и все. Он кивает мне и приговаривает: здравствуй, деточка, здравствуй, – а выходить за калитку уже совсем не может – сейчас на дворе осень, а осенью и весной у него ноги особенно сильно болят. Так и сидит на скамейке, пока кто-нибудь из сыновей не поможет ему обратно дойти до дома. Однажды дядя Леван остался под дождем – тетя Вардик ушла в магазин, а сыновья гоняли в футбол в школьном дворе. Я возилась у нани на чердаке, случайно выглянула в окно и увидела его. Если бы такое случилось с кем-нибудь из моей семьи, наш пес Боцман мигом бы поднял шум, чтобы привлечь внимание. А Гектор – недаром я его терпеть не могу – малодушно скрылся у себя в конуре и оттуда наблюдал, как мокнет под дождем его хозяин. Хорошо, что папа был дома. Я прибежала к нему, все рассказала. Папа сразу пошел к ним, взвалил дядю Левана на плечо и принес к нам. Дядя Леван у нас три часа просидел, пока не вернулась из магазина тетя Вардик. Она стояла в очереди за полотенцами, вот и не стала уходить, подумала, что кто-нибудь из сыновей вспомнит об отце. А никто из сыновей и не вспомнил – так и гоняли мяч на школьном дворе до позднего вечера. Странная у них какая-то семья, тетя Вардик с сыновьями словно из одного теста, а дядя Леван – совсем из другого.
На следующий день после разговора с мамой психолог пришла к нам в гости. С мужем и коробкой конфет. Муж у нее такой смешной – близорукий, долговязый, с торчащей колом бородкой. Папа его всухую переиграл сначала в шахматы, потом в шашки, а потом в нарды. Муж тетеньки-психолога от этой череды проигрышей сделался мрачным и немногословным. Правда, потом отошел и даже шутил на тему того, что это он специально поддавался, а то как-то неудобно у хозяина дома выигрывать. А папа делал вид, что верит.
Тетенька-психолог долго разговаривала с Татой, мамой и нани. С того дня я уже не ходила в садик. Мама объяснила, что я все равно опережаю садиковских детей. «В росте и вообще, – вздохнула она. – Так что посиди еще год дома, а в следующем сразу пойдешь в школу. В первый класс».
Счастью моему не было предела! За два дня, проведенных в садике, я порядком подустала от их порядков и даже приболела. Кашляла, чихала. Потом начала чесаться. Потом покрылась сыпью. Оказалось – у меня открылась аллергия.
– На нервной почве, – заключил доктор, к которому повела меня нани, и выписал целую кучу лекарств. Нани вышла за порог его кабинета и выкинула рецепт лекарства в урну.
– Ишь чего надумал – химией ребенка травить. Я сама тебя вылечу. Народными средствами.
Я неправильно расслышала про свою болезнь, мне показалось, что доктор сказал «аллергия на нервной почке». Поэтому сначала аккуратно расспрашивала у нани, что такое почка, а потом – с чего это у меня такие нервные почки. Нани так смеялась, что не заметила колдобины на дороге и угодила туда ногой. Зачерпнула целую туфлю воды и потом долго ругалась на коммунальные службы за разбитые дороги, суля им геенну огненную и другие страшные напасти.
И у меня наступили счастливые времена. Никто из взрослых уже не пытался сводить меня с другими детьми на предмет дружбы или приучать меня к жизни в коллективе. А про садик мы забыли раз и навсегда: не нравится мне там – ну и ладно!
Теперь я почти все время провожу с нани. Потому что все на работе – мама, Тата и бабушка Шушик в школе, Жено в музыкальной школе – она преподает там фортепиано, папа в больнице, дед в своем горкоме, а дед Арам – в нотариальной конторе. Он там разные важные бумаги заверяет – нацепит очки и давай ставить печати, сколько не жалко. Хоть по три на каждой странице. Хорошая работа, нескучная. Я однажды понаблюдала за дедом Арамом, а потом решила тоже стать нотариусом. Буду ходить важная, в очках, и все пальцы в чернильных разводах. Красота!
Дни у меня похожи один на другой. Утром я играю на чердаке – пока нани ковыряется в огороде, кормит кур и Сето, а потом занимается готовкой, я ей не мешаю. А потом, после обеда, мы проводим время вместе. Иногда в гости ходим – к моей бабушке Кнарик – младшей сестре Таты, или к бабушке Лусинэ. Бабушка Лусинэ как увидит меня, тут же хватает в охапку, прижимает к себе, целует в макушку, в щеки, в глаза.
– Когда я обнимаю тебя, моя тоска по Витьке чуть-чуть убывает, – говорит она.
– А жизнь не удлиняется? – на всякий случай уточняю я.
– Конечно, удлиняется.
Я безропотно даю бабушке Лусинэ обнимать себя. С отъездом Витьки обнимать ей некого, и я чувствую, как из нее, словно из решета, каплями уходит жизнь. Бабушка Лусинэ теперь целый день плачет. Готовит, убирается, стирает с мокрым от слез лицом. Когда она начинает рассказывать о Витьке – как он устроился в хорошую школу, как его хвалят учителя, я ухожу в другую комнату – туда, где висит портрет его папы. И сижу там, пока бабушка Лусинэ тихо пересказывает последние новости нани. Ухожу, потому что не могу видеть, как она рыдает, рассказывая о Витьке. Да и не люблю я о нем слушать. До сих пор в носу щиплет, когда вспоминаю его.