Позавчера, когда мы с нани возвращались от бабушки Лусинэ, столкнулись на улице с уста Саро.
– Ты совсем ко мне не заглядываешь, – ответил он на мое приветствие.
– Витька уехал, вот и не прихожу, – принялась оправдываться я, – у вас дом стоит на краю ущелья, мне страшно туда одной приходить.
– Мне, значит, не страшно на краю ущелья жить, а тебе страшно ко мне в гости заглядывать?
– Ну вы старенький. Вам можно, – чуть подумав, ответила я.
– В смысле мне можно? – Часовщик удивленно вздернул брови, потом обернулся к нани и сделал такой жест рукой, словно пригласил ее к разговору. – Тамар, слышишь, что твоя правнучка говорит?
– Правильно говорит, – ржаво отозвалась нани – у нее с уста Саро странные отношения, они постоянно шутят друг над другом, – тебе, старому пню, только там и жить. Отвалится край ущелья – и унесет тебя нашей речкой прямо в Куру. Останешься без могилы, зато сэкономишь на похоронах и панихиде.
– Ну никаких других слов от твоей нани я и не ожидал, – теперь часовщик уставился на меня, – у нее не язык, а бритва.
– Вот и не нарывайся, – встала руки в боки нани.
– Знаешь что? – Уста Саро говорил со мной так, словно нани рядом вовсе нет: – Приходи ко мне в гости с прабабушкой. У меня есть специальный инструмент для шлифовки. Отшлифуем ей язык, сделаем его коротким и кругленьким. Жалить никого она уже не сможет.
– Если обещаешь не трогать язык нани, то мы к тебе придем, – ответила я.
– Хорошо, – согласился уста Саро.
– Твоему аппетиту – уксус! [19] – отозвалась нани. – И не надейся, я в твой дом – ни ногой!
– Я кркени испеку. По рецепту Лусинэ, – не обращая на нее внимания, гнул свою линию уста Саро.
– Придем, – кивнула я.
– Пригрела на груди змею! – дернула меня за руку нани.
А я только плечом повела. Я же вижу, что, несмотря на все колкости, которые нани с часовщиком отпускают, относятся они друг к другу очень тепло. Нани много лет его знает, с тех пор как он переехал в Берд. Раньше семья уста Саро жила в Ливане (название этой страны очень легко запомнить – берем диван и меняем «д» на «л»), а потом вернулась в Армению. Жена уста Саро умерла, а трое его сыновей уехали за границу. Нани говорит, им быстро удалось уехать, потому что их мама была еврейка, и от этого у них была еврейская кровь.
Я живо представила себе, как это происходит. Приходит человек в поликлинику, сдает кровь. Одному говорят – у тебя советская кровь, иди домой и воспитывай детей. А другому говорят – а у тебя еврейская кровь, поезжай-ка ты в Ливан! И он собирает свои вещи и уезжает! Я два раза сдавала кровь из пальца, когда у меня аллергия была. Но мне ничего такого не сказали. Значит, у меня советская кровь. Это хорошо, потому что никуда из Берда я уезжать не собираюсь. Так и буду жить здесь. Пока не состарюсь, как моя нани.
Было очень нелегко убедить ее пойти в гости к уста Саро. Но я канючила-канючила и все-таки добилась своего. Вчера вечером она сдалась.
– Так и быть, – говорит, – заглянем к нему. Посидим с полчасика и уйдем. Но только ради тебя!
И смотрит так, словно из-за меня идет на костер.
Я обещала быть сегодня особенно послушной, и, пока нани крутится по дому, вожусь на чердаке, перебираю старое, всеми давно уже забытое добро: глиняные плошки – с трещинами, с отбитыми краями; латаную-перелатаную медную посуду с тонкой чеканной надписью на ободе – я знаю, там указано полное имя моей прапрабабушки Анатолии, буквы немного кривенькие, местами стертые, на древнем армянском, но я умею на нем читать – меня научила бабушка Кнарик; пришедшие в негодность садовые инструменты – Тата не дает их выкидывать, потому что смастерил их ее дед-кузнец Василий Меликян. Папа рассказывал, что люди его звали не Василием, а Пашо – сокращенное от слова «пашахусти» – неуемный. А нашу семью называют Пашоянц – род неуемного. Папу – Пашоянц Петрос, маму – Пашоянц невестка Вера. Тату – Пашоянц Тата, деда – Пашоянц зять Оваким. А меня – Пашоянц внучка.
В кованом сундуке, переложенные от моли лавандой, лежат два старинных платья и головной убор – небольшой, круглый, плоский. Нани называет его «динг». Говорит, что края динга раньше были украшены серебряными монетами и цепочками. Надо спросить у нее, куда эти монеты подевались. Платья из какой-то тяжелой, бархатной на ощупь ткани, с серебристой вышивкой по подолу и рукавам. Они напоминают мне спящих царевен. Когда-нибудь прискачут на конях два сказочных принца, поцелуют эти платья, и те превратятся в живых красавиц.
Наигравшись с платьями и посудой, я выглядываю в чердачное окно, чтобы посмотреть, чем занимается нани. Боцман сразу выскакивает из конуры, виляет мне хвостом. Я улыбаюсь, машу ладошкой – привет, ушастый, привет. Возьмем его с собой в гости – пусть побегает по кромке обрыва, полает в пропасть. Боцман это любит. Стоит на самом краю и облаивает свое эхо. А мы, посмеиваясь, наблюдаем за ним со стороны. Вот ведь Боцман, вот ведь дурачок! Ему кажется, что кто-то сидит в пропасти и облаивает его в ответ. Сообразить, что это просто эхо, он не может.
Нани нигде не видно – значит, она на кухне, готовит обед. Высовываюсь по пояс в окно, делаю глубокий вдох. Воздух прохладный и немного колючий, словно шерстяная варежка. У кур, ковыряющихся в огороде, такой недовольный вид, будто им сначала обещали мороженое, а потом не дали. Ходят они с постными минами по опустевшим грядкам, поджимают то одну, то другую лапку и бубнят себе под нос – ко-ко-ко, ко-ко-ко. Петух, нахохлившись, дремлет на заборе. Иногда кукарекнет – вполгорла, нехотя, а потом обратно замолкает. Скучает по лету.
Холмы почти совсем облетели, только макушка Хали-кара переливается зеленью ельника. Я накрываю глаза, замираю на секунду и на медленном выдохе вызываю в памяти хвойный аромат. И запах легкой сырости, которой всегда отдает земля под елями.
Есть у меня странности, о которых никто, кроме близких, не знает. Я умею создавать в своей голове запахи и с их помощью вспоминать прошлое. Мне достаточно разбудить в голове запах ржавых сундуков, которые стояли в прихожей дома знахарки, чтобы вспомнить весь тот день – большой ларь, портреты на стенах, скрипучий деревянный пол. Постового, перебегающего дорогу, толпу на тротуаре. Тетечку, которая шепчется с нани, а потом уходит, придавленная своим горем, – высокая, крупная, сутулая. Пахла она так же, как наши куры по осени, – тоской и отчаянием.
Есть у меня еще одна странность, которой я особенно стесняюсь, – я путаю цвета с цифрами. Могу вместо «красный» сказать «пять». Вместо «три» – «желтый». Не знаю, как это у меня получается, но путаюсь я часто. Когда Витьке исполнилось восемь лет, я его нечаянно поздравила с синелетием. Витьке так это понравилось, что он потом на вопрос «сколько тебе лет» лукаво прищуривался и отвечал – синих! Иногда уточнял у меня – а цифра четыре какого цвета? «Зеленого», – говорила я. «Ух ты! – радовался Витька. – Мне синих лет и зеленых месяцев!»