Канал грез | Страница: 44

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

На вторую неделю к ней приехала мать. Когда они встретились, Хисако попыталась объяснить, что она что-то сделала, она знает лишь, что это было что-то ужасное, вот только не помнит что, но это было ужасно, ужасно, и никто ее никогда не простит, если узнает об этом; мать закрыла лицо руками. Хисако подошла и обняла ее, это было неприлично, слишком откровенно, но она сделала это с каким-то болезненным наслаждением, словно обнимать родную мать на веранде, выходящей на холмы около Уэнога-ры, перед посторонними людьми, которые, возможно, на них смотрят, было каким-то скрытым выпадом, будто бы на самом деле она ненавидела мать и таким образом мстила ей, подчиняла ее себе.

Соблазненная городскими огнями и видом горы, которая черно-белым шатром возвышалась с юга над предгорьями, она пробовала пойти погулять. Но ее отыскивали, ловили, и всюду она натыкалась на закрытые двери и высокие заборы из мелкой сетки, через которые невозможно было перелезть, так что она останавливалась и колотила по ним ладонями и кулаками, пока не отбивала себе руки до боли, а не то и до крови, и кто-нибудь, подоспев, уводил ее прочь.

Она спала сидя, поддерживаемая гайдзинскими подушками, не в состоянии лечь из-за боязни, что на нее обрушится крыша. Больничный потолок был слишком широк и велик, и она считала, что стен и балок не хватит, чтобы удержать его; одно небольшое сотрясение — и весь этот железобетон обрушится, рухнет на ее кровать, расплющит ее, переломает кости, сломает шею и годами будет медленно душить, оркестр же тем временем обанкротится, ее мать пойдет на панель, а она, став для всех ненавистной обузой, которую приходится терпеть из жалости, так и будет лежать ни живая, ни мертвая, и ожерелье из бетона будет медленно ее душить.

Однажды ее навестил господин Кавамицу. Это повергло ее в замешательство, так как он явился из другой эпохи, когда она была молода и невинна, на ее руках еще не было крови и ей не снились взаправдашние сны, поэтому она никак не могла понять, как же он оттуда попал сюда; неужели они построили железнодорожный тоннель? Почему же ей об этом не рассказали!

— В тот день она с утра была возбуждена. Накануне вечером они смотрели телевизор, сестра куда-то отлучилась, а в это время по телевизору начали показывать передачу про Вьетнам, там были ужасные, ужасные вещи; страдания людей, пламя пожаров, обугленные тела, и оранжевые вспышки, и белое мерцание в зеленых-презеленых джунглях; открытая рана в лесу, а бочковый оранжевый (бочки, лениво кувыркаясь, падают с красивого самолета) огонь и белый (облако взрыва и тонкие разбегающиеся щупальца медузы) фосфор вгрызались в оливковую кожу, пока не добирались до белых костей, а римские плуги пахали, и Геркулес распылял «эйджент орандж» (пыххх — вдох, фффуу — выдох удушливым газом, тут перед глазами встал, неузнаваемо мутируя, иероглиф «дерево», и она подумала, как же это выглядело бы по-английски, наверное: дерр-рревев-деррр…), и только тогда истошные вопли некоторых пациентов заставили вернуться сестру, которая вбежала (Ха! Я-то заметила!), поправляя на ходу одежду, и переключила телевизор на какую-то телевикторину, и все сразу точно забыли о том, что видели секунду назад.

Все, кроме нее. Она запомнила, и ей это снилось ночью, она металась, сидя в подушках, бормотала, совсем измучилась и вспотела, но, вспоминая, проигрывая и переживая все заново, она смеялась каждой вспышке боли и горя, потому что все это уже случилось и признаваться теперь бесполезно, смеялась, потому что все, что прежде мучило, теперь стало радовать, но в конце концов все прошло и ей опять стало хорошо.

Рассвет был ярким, и ясным, и голубым в то утро. Господин Кавамицу принес ей виолончель.

Он положил ее руки на инструмент и показал, как надо его держать. Солнечные лучи косыми полосами ложились на стены палаты. Фудзи скрылась, спрятавшись в облаках за холмами. Она гладила инструмент и вспоминала. Это была не ее виолончель, но она вспомнила сейчас не просто, что играла на виолончели, а вспомнила именно этот инструмент, хотя прекрасно знала, что никогда раньше не видела его и не держала в руках. От него хорошо пахло, он был приятен на ощупь, у него был сочный, красивый и чувственный звук. Казалось, не она играет на нем, а он играет сам, поэтому пальцы от него не болели. Она хорошо помнила, что разговаривала с мистером Кавамицу, но вот о чем, совершенно забыла.

Он ушел и унес чудную виолончель. В эту ночь подушки показались ей неудобными, а потолок выглядел несколько надежней. Она сбросила подушки на пол и крепко проспала до рассвета, подложив под голову руку.

Ей приснилось, что ее четыре пальца были струнами, а большой — смычком. Струны натягивались и со звоном лопались, а лопнув, пружинисто разматывались, исчезая в клубах тумана. Смычок продолжал царапать по грифу и треснул напополам; связки выдержали, а кость переломилась. Как ни странно, ей не было больно, у нее было такое чувство, словно она сбросила путы и очутилась на свободе. На следующее утро она долго разглядывала свои пальцы. Пальцы были как пальцы, ничего с ними не случилось. Она сложила их домиком, постучала кончиками пальцев друг о друга, чтобы не пошел дождь, и стала гадать, что сегодня дадут на завтрак.

Ее помешательство отнесли на счет ее страхов и переживаний из-за того, что она подвела товарищей. Такое объяснение показалось ей обидным из-за своей пустячности, но она приняла его без возражений как сравнительно мягкую расплату за то, что она совершила и что на самом деле довело ее до этого состояния.

Виолончель принадлежала одному бизнесмену из Саппоро, который приобрел ее ради выгодного вложения денег, а также потому, что ему очень понравился ее цвет. Господин Кавамицу был знаком с этим человеком и убедил его, что инструмент Страдивари должен все же использоваться, а не лежать без дела. Господин Кавамицу давно уже думал о том, что Хисако должна получить возможность играть на этой виолончели, а еще лучше, если она станет ее хозяйкой. Думая, как помочь своей ученице, он решил принести ей в больницу эту виолончель. И виолончель помогла, но Хисако попросила его увезти ее обратно в Саппоро. Потом, когда у нее появится такая возможность, она ее купит.

Он уехал. Ее мать осталась. Хисако выпустили из больницы. Когда она вернулась в Токио, в ту самую квартирку, где жила с двумя другими девушками (она не поверила своим ушам, узнав, что девушки хотят, чтобы она осталась с ними. Может быть, они тоже сумасшедшие, подумала Хисако), мать первые две недели ночевала с ней в одной комнате. Затем мать уехала к себе на Хоккайдо, а Хисако отправилась на встречу с менеджером оркестра.

Ей предложили остаться в качестве приглашенной солистки. От нее не потребуется участия в заграничных турне, она не может больше рассчитывать на должность штатного члена оркестра, так что больше не будет субсидий на дорогую психиатрическую лечебницу, но она будет играть; играть в оркестре, когда тот выступает в Токио или где-нибудь в Японии. Так что все складывалось лучше, чем она надеялась, гораздо лучше, чем она того заслуживала. Принимая предложенные условия, она невольно гадала, какова должна быть оборотная сторона такой удачи и какие неприятности преподнесет ей жизнь в отплату за эту нежданную милость.