– В очередной раз хочу напомнить вам, господа, что не стоит недооценивать Вольер. Думаю, после всего произошедшего мои увещевания лучше принять на веру, – Игнатий Христофорович и сам знал, что на сей раз злоупотребил авторитетом старшинства, но более легкомысленного небрежения он не допустит. Во всяком случае постарается. – Все же кто из нас отправится с визитом к Агностику, особенно если учесть одно обстоятельство – он никого к себе не приглашал?
Он надеялся и опасался, что лететь придется именно ему, и никому другому – и хочется, и колется, и не понятно, чего больше, но вот молодежь, как оказалось, придерживалась иного мнения.
– Я и полечу. И еще Амалия Павловна, – вперед него вызвался Гортензий. – Вам, дорогой Игнатий Христофорович, никак нельзя. Уж слишком вы масштабный человечище. Не дай бог, Агностик решит, будто вы с карательной миссией – и без того он натерпелся, бедняга. Карел тоже не годится, больно он неуступчивый. А я как сдобный колобок, крути меня, верти, то овражком, то леском, то просекой, в душу влезу и пойди меня улови! Амалия Павловна же не дозволит мне в шутовстве палку перегнуть. Как, Амалия Павловна, согласны со мной в путь‑дорогу? Слово даю – честь ваша со мной в неприкосновенности. Конечно, если с вашей стороны соблазна не будет.
Вроде и со смехом всегдашним сказал, но ни единого дурака среди присутствующих не нашлось, чтобы в непринужденность его поверить. Такая немая надежда, а с ней и мольба отразились в долгом, смуглом лице его, что не выдержала Амалия, она и вправду была добра, огнеглазая красавица:
– Я, разумеется, полечу с вами. Охотно. Если не станете делать мне откровенных предложений. К ним я не расположена сейчас.
Будто бы первый бастион пал. Вот это называется повезло. Однако вслух Гортензий сказал единственно уместное:
– Благодарю.
Игнатий Христофорович тоже согласился и не без доли облегчения. Словно бы вор, что удачно прошел мимо ночных сторожей с краденым. Стыдно‑то как! Впрочем, и Карл не высказал явного энтузиазма лететь сломя голову на помощь к Агностику, уж очень поспешно он одобрил предложенный Гортензием план. Но было еще одно.
– Гортензий, друг мой, подойдите, пожалуйста! – впервые назвал его «друг мой», и хорошо получилось, можно так называть и впредь, парень заслужил. – Не сюда. В угол, – Игнатий Христофорович указал направо от себя, где стоял, одиноко и вызывающе приткнувшись к стене, несусветного вида массивный стол, дикое произведение Алмазного Века Излишеств. Имперских размеров чудовище с покрышкой из искусственно очищенного золота, гладкой и сверкающей, будто светоносный нимб у ангела. – Прочтите, что там написано. Для всех нас, будьте так добры.
Гортензий растерянно шарил взглядом по ослепительно сияющей столешнице, не очень понимая, что требуется читать. Пока глаза его не обвыклись и на боковом обрезе не стал он различать вырезанные молекулярным стилом письмена.
«Наше общение с ними не могло быть названо обществом, которое предполагает определенную степень равенства; нет, это было бы абсолютное господство с одной стороны и абсолютное повиновение с другой. Дэвид Юм ».
– Великий философ сказал это о цивилизованных людях и дикарях. Я говорю вам это, Гортензий, о современном человечестве и Вольере, – отчетливо отделяя каждое свое слово, утвердил Игнатий Христофорович после того, как знаменитое изречение было зачитано. – Между прочим, стол этот некогда, хотя и недолго, принадлежал самому Мегесту Иверскому, а ныне хранится у меня. Музейной ценности не имеет. Впрочем, Мегест бы с этим, я думаю, согласился. Но вы меня поняли. Это я к тому, что не стоит стремиться совмещать миры, априори не совместимые между собой. Без лишнего благоблудия, дорогой мой Гортензий! А в остальном действуйте, как хотите. И ты, Амалия, тоже.
– Так мы завтра поутру и отправимся, – Гортензий в нетерпении опять беспорядочно затрепетал взмахами длинных худых рук.
Сначала он и помыслить не смел, что это дом. Ему показалось – перед отступившей назад березовой рощей выросло некое невообразимое сочетание из синюшно светящихся камней, опутанных густо вьющимся плющом‑ползунком, а у подножия бархатной рекой расплескались волнообразные мхи, отливающие в лунном луче лиловыми и желтыми красками. Как будто плавно перетекающие один в другой холмы, сложенные в необыкновенные формы. Если бы Тим ведал о таком понятии, как «совершенная гармония», он бы, безусловно, употребил его применительно к представшему его взору сооружению. Он очень скоро понял, что это именно сооружение. Ведь дикая, не ухоженная природа, подобная заграничной равнине, не родит, пусть и прихотливо, но все же упорядоченных созданий из земли, камня и трав. А здесь во всем присутствовал порядок, нечто противоположное буйному и самовольному поднебесному миру, свободному от нарочной заботы, как если бы сооружение это тоже создал «железный дровосек», только куда более мудрый, ловкий и лукавый. И камень касался камня в нужных местах, то рассеивая, то усиливая глубокой тенью сгущающуюся голубизну, и плющ‑ползунок оплетал поверхность мерцающих камней слишком уж тщательным образом – не убавить, не прибавить, дозволь ему расти чуть вбок или на малую толику вниз, и все, пропадет красота. Что‑что, а красоту иных вещей Тим чувствовал, будто свое собственное тело. Он отчего‑то решил: тут все предназначено, чтобы молиться, может, Соборная площадь, иначе Соборный холм для загадочных обитателей здешних лесов и полей. И ждал, что Фавн вот‑вот возденет распростертые руки к черному небу или даже непосредственно к этим камням и мхам и воздаст хвалу Радетелям. Может, именно в таком месте Фавн и должен обращаться к ним с молитвой. Может, изначально он тоже из числа обитателей диких равнин, если, конечно, таковые вообще живут на свете.
Фавн, однако, никому молиться не стал. Он просто стоял и смотрел. При этом фыркал недовольно – в мягком, но достаточно ясном лунном сиянии было видно, как выпячивались и судорожно дергались его синеватые губы. Будто он думал о чем‑то важном, хотел вспомнить, но получалось это с большим трудом. Тим не мешал, все равно он не знал, что делать дальше. Хвалу Радетелям возносить в одиночку ему не хотелось, да и не за что пока было. Разглядывал, потихоньку и словно украдкой, причудливо‑узорный переплет на камнях, и воображение уже рисовало ему то распластавшую крылья небесную птицу, то скользящую по речной волне шуструю рыбку, то мохнатую кляксу‑облако. И плющ был уже не плющ, и мхи не мхи, а нечто, имеющее отношение к миру иному, не существующему нигде более, как в его усталой голове.
– Пойдем со мной. Я впереди, ты следом, – сухим и колким голосом сказал ему Фавн, прервав сказочное очарование сумеречной череды образов.
– Хорошо, – согласился Тим, не спросив ни о чем. Наверное, Фавн закончил думать и вспоминать, и лучше его не трогать, иначе опять старик может впасть в остолбенелую спячку, а тогда личные дела Тима не продвинутся никуда. Не век же ему стоять и пялиться на картинки из мхов. Не за тем он шел, не за тем терпел несусветный страх, чтобы прохлаждаться по рощам и холмам. Красота, конечно, несказанная, но одной красотой умиротворен не будешь.