Иди куда хочешь.
Выхода нет. Я не могу без автопилота. Все жаждут роскоши человеческого общения, а расплачиваться за неё мне одному. Вести разговор с начала до конца, не имея возможности в любой миг выпасть из него и заняться чем-то более интересным… Мне уже зябко такое представить.
Подсел, как на иглу. Суток не прошло – и уже ломка.
Поднялся к себе на этаж, заперся в умывалке. Раскрыл слегка помятый футляр и принялся за экипировку. Аккумулятор я догадался подзарядить ещё вчера. Снарядившись, подключился, врубил полное тестирование. Длилось оно минут пять, потом выскочило OK. Очень вовремя – в дверь уже заколотили. И не потому что кому-то приспичило средь бела дня почистить зубы – нет, это искали меня.
Я позарез был нужен Артамоновне, Герде Труадиевне, двум сослуживцам, одной сослуживице и трём незнакомым молодым людям с угрюмыми каторжными лбами (не от них ли меня доблестно оберегал вчерашний мент с пистолетом?), причём у каждой делегации ко мне имелся разговор, исключающий присутствие посторонних.
Оба моих соседа по палате быстренько всё поняли и смылись погулять. Пока Артамоновна вежливо препиралась с Труадиевной относительно права первой беседы, три незнакомца решили подождать своей очереди в коридоре. Как и сослуживцы с сослуживицей.
Думаете, господа, вы меня застали врасплох?
Отнюдь нет.
Динамик – в порядке, линзы – в порядке, аккумулятор – заправлен, коробочка – на поясе.
Вооружён и очень опасен.
Броня крепка…
Ах, если бы ещё можно было отключиться и от боли в рёбрах!
Выписали меня в тот же день. Врачи не возражали. Да хоть бы и возражали! Герда Труадиевна передала мне пожелание папы, чтобы в его отсутствие делами рулил именно я. Молодой империалистический хищник.
Главная трудность управления заключалась в необходимости расслаблять лицевые мышцы, что удавалось далеко не всегда: стоило неловко повернуться, как в боку стреляло, и мордень у меня непроизвольно подёргивалась. Помыслить жутко, сколько ценных замечаний моего бота было таким образом прервано на полуслове и не дошло до подчинённых.
На следующую ночь, так и не придя в сознание, в реанимации скончался Лёша Радый. Жаль. Мне он очень нравился. Нелюдимый, неразговорчивый, вечно себе на уме. Достаточно сказать, что во время погребальной церемонии я ни разу не отгородился от происходящего непрозрачным фоном. Похороны были грандиозны. Последний раз нечто подобное происходило у нас лет этак десять назад. В принципе, я и сам мог бы догадаться, кто он такой, этот Лёша. Троллейбусное движение пришлось приостановить. За катафалком в два ряда шли траурные иномарки одна другой круче. И они гудели. В произносимых над могилой речах постоянно сквозила угроза: найдём, отомстим. Присутствовавшая в изобилии милиция прикидывалась, будто ей невдомёк, о чём говорят.
Между прочим, первая надгробная речь была произнесена ботом. Слушайте, эта железяка заслуживает уважения. Конечно, режим «похороны» я задал ему собственноручно, но где он раскопал такой текст? Собственно, сами-то слова были в достаточной мере безлики и приложимы к любому усопшему труженику или, скажем, члену какой-нибудь политической группировки, однако в данной ситуации они обрели неожиданный смысл. «Ты был бесконечно предан нашему делу…» «Ты безвременно покинул нас, но наше дело живо…» Понятно, что составители всего-навсего хотели избежать упоминания о каком-либо конкретном роде занятий, но «наше дело…». Представляю себе, как бы эта речь прозвучала по-итальянски!
Браткам понравилось.
И, смею вас заверить, наше дело действительно живо. Уже на следующий день Лёше Радому нашли замену. Тоже рослый молодой человек, знающий цену каждому своему слову, и тоже с кликухообразной фамилией. Славик Скоба, прошу любить и жаловать.
Правда, по сравнению с Лёшей смотрится он куда мельче и болтливее.
Плох Петрович. Совсем плох. Мало того что с ним после столкновения приключилось что-то ишемическое – ещё и инсульт хватил. Иногда вечерами бываю у него дома. Перекосило беднягу, угол рта обвис. Смотрит на меня боязливо, искательно. А говорить с ним на автопилоте – совесть не позволяет. Выдавлю пару сочувственных фраз – и молчу.
Раньше, насколько я слышал, нынешняя жена Труадия и Герда враждовали. Теперь сдружились.
Герда малость осунулась, линия рта стала жёстче, скулы торчат, как у топ-модели. Матовый средиземноморский загар заметно побледнел. Лихими речениями относительно того, что папа-де не вечен, наследница больше не щеголяет. Испугалась.
– Вот так, Лёня, – обессиленно сказала она однажды, когда мы вышли из комнаты Петровича и тихо прикрыли за собой дверь. – А расхлёбывать всю эту кашу нам двоим… Выпить хочешь?
Мы перешли к ней, где Герда Труадиевна опустилась в кресло и указала мне глазами на бар.
– Бьянка? – спросил я, зная уже её вкусы.
– Что-нибудь покрепче.
Достал что покрепче.
– Даже если выходим его, – сдавленно произнесла она, – прежним он уже не станет. А на нём ведь всё держалось. Всё.
Я молча подал ей фужер.
Сделала глоток, закусила губу.
– Пускай он даже в последнее время отошёл от дел. Он – личность. А без него… Это как стержень вынуть. Тем более сейчас… И братики ещё эти опять права качают!
Видимо, речь шла о сыновьях Труадия от первого брака. Не потому ли так резко помирились падчерица и мачеха?
– Хозяйка! – Герда горестно усмехнулась и допила залпом. В фужере зашуршали, захрустели кубики льда. – Владелица! Слушай, ведь я растерялась… Что делать? Ничего не понимаю. Ты сам-то понимаешь?
– Нет, – честно ответил я (автопилот был выключен). – Ещё налить?
– Иди сюда, – надломленным голосом позвала она.
«Подь сюды», – немедленно вспомнилось мне.
Подошёл.
– Поцелуй меня.
Поцеловал.
Ну и так далее. До дома я в тот день, сами догадываетесь, не добрался – сказал, что заночую у Труадия Петровича. Но, с другой стороны, клиньев под хозяйскую дочку я не подбивал. Она сама.
Такое впечатление, что я теперь тот спасательный круг, за который все цепляются. Собственно, цепляются-то не за меня – цепляются за бота. В безумной нынешней свистопляске он один не впадает в истерику и безмозглым, державным своим спокойствием вселяет в людей надежду. Выплывем. Прорвёмся. Увидим ещё небо в алмазах.
В истерику за него впадаю я, Лёня Сиротин. Но это невидимые миру слёзы. Подслушай кто-нибудь со стороны мои мысли, точно бы решил, что меня пора сдавать в психушку.
Там, снаружи, идёт вовсю передел собственности, ломаются стратегии, учиняются подставы с таранами, а я, отгородясь от угрюмого этого бреда бледно-сиреневой парапетазмой (так, согласно словарю, называется занавес в театре), сижу и рассуждаю чёрт знает о чём.