Слово | Страница: 160

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

Священник, вспомнилось Ренделлу. Де Фроом упоминал о католическом священнике, французе, который подружился с Лебруном в самое тяжкое для того время.

— Приблизительно милях в десяти от Сен-Лорент-дю-Марони, рядом с рекой Марони, у колонии имелась поляна, окруженная малярийными болотами и непроходимыми джунглями, — продолжил свой рассказ Лебрун. — Здесь находились административные здания, бараки для охранников, лесопилка, лазарет, каменная тюрьма и одно специальное здание, и вот эта зона называлась Лагерем Святого Иоанна или же Тюрьмой Сен-Жан. Для трех сотен осужденных, с их язвами, ранами, гниющими глазами — это было ужасное место. Они спали на бетонном полу, покрытом гноем и человеческими экскрементами. Их кормили только жидким супчиком и незрелыми бананами. Они пахали как рабы с шести утра до шести вечера, вырубали деревья в джунглях и надрывались вместо лошадей, вытаскивая их из чащи к поселению. Именно в Сен-Жан меня послали, и именно здесь произошло чудо, давшее мне причину для жизни.

— Вы нашли повод для того, чтобы жить? В этом аду?

— Да. По причине особенного здания, — сказал Лебрун. — Я же говорил про этот специальный дом, скорее, хижину, правда?

— Вы упоминали его.

— Это была лагерная церковь — единственная церковь, известная мне во всей каторжной колонии, если не считать заброшенной часовни на острове Ройяль, — сказал Лебрун. — Хижина-церковь была поставлена на столбах. Если не считать двухскатной деревянной крыши, она была выстроена из камня, с пятью окнами по каждой боковой стене. Церковь не была предназначена для нужд заключенных, это было место богослужений для охранников, французской администрации и членов их семей. Там же имелся назначенный священник… — Лебрун прервал рассказ, вспоминая священнослужителя, потом заговорил опять:

— Звали его Пакен, отец Пакен, худой, анемичный и весьма благочестивый французский кюре из Лиона, именно он и служил в церкви Сен-Жан. Он же навещал заключенных в лазарете, и, время от времени, ездил по отделениям колонии на суше и на островах.

— Вы хотите сказать, что он был единственным священником во всей каторжной колонии?

— Единственный, — подтвердил Лебрун. — Он подумал и поправился:

— Нет, когда я только прибыл, были и другие. Понимаете, каторжная колония в Гвиане существовала около ста лет, и поначалу там были иезуиты, но потом их заменили членами французского ордена Конгрегации Святого Духа из Парижа. Когда я только прибыл в Гвиану, там имелся апостольский викарий, что-то вроде епископа, чья резиденция находилась в Кайене, он отвечал перед Ватиканом. В подчинении у викария имелись кюре, руководившие религиозной деятельностью в одиннадцати приходах во всей Французской Гвиане. Но через три года, в те времена, о которых я рассказываю, все они были высланы, за исключением одного. Остался один отец Пакен.

— А почему выслали священников?

— Потому что, как мне рассказывал сам кюре, они решили помочь гвианским отторгнутым овечкам — так они называли нас — начав международный крестовый поход верующих, цель которого состояла в том, чтобы обратить внимание общества на страдания осужденных. Французское правительство воспротивилось этому, и священников отозвали, позволив вести религиозную активность всего лишь одному кюре.

— Этому вашему отцу Пакену?

— Да, — ответил Лебрун. — И вот именно под его началом и находилась эта церковная хижина в Сен-Жан. Поскольку церквушка была совершенно без украшений и мебели, если не считать алтаря и нескольких деревянных скамеек, однажды отец Пакен решил исправить это. Он хотел вставить в окна витражи, а на стенах повесить религиозные картины, чтобы сделать святилище более привлекательным и духовным. Ему был нужен художник, и тут он услыхал, что я был единственный художник, которого можно было найти среди восьми тысяч заключенных колонии. Поэтому он потребовал, чтобы меня перевели с острова Святого Иосифа в Сен-Жан на суше. Понятное дело, я вовсе не был художником, если не считать того, что иногда гравировал портреты La Belle France на поддельных банкнотах. Но сам факт того, что меня знали как такого, кто подделывал иллюстрированные средневековые Библии, позволил официальным лицам рекомендовать меня. Перемена, позволившая мне вырваться из лап грубых охранников на острове и помогать этому кюре, была столь огромной, что я даже не мог поверить в нее.

— Как это? — спросил Ренделл.

— Отец Пакен, если не считать его религиозного фанатизма, был весьма разумным человеком, он очень хорошо относился ко мне и дивился моим талантам. Больше меня уже никто не терроризировал. Ко мне относились даже вежливо и по-доброму. Мне предоставили медицинскую помощь, свежую тюремную одежду, чуть более лучшую пищу. Поскольку я не был по-настоящему художником, я предложил написать на окнах цитаты из Нового Завета на греческом и латинском языках, а стены церкви разукрасить древними христианскими символами вроде рыбы и агнца. Кюре это очень понравилось, он предоставил мне приличную библиотеку справочной литературы с различными версиями Библий, грамматик латинского, греческого и арамейского языка, иллюстрированными историями ранней церкви и тому подобными изданиями. Я тщательно просмотрел каждую книгу, поглотил каждое слово, не раз и не два, но бесконечное множество. Целый год я провел, украшая церковь. Посетителям она очень нравилась, и отец Пакен был горд за свою церковь и за меня. В течение всего этого времени, сам того не понимая, я обратился к Христу. Под руководством кюре я начал считать, будто единственная надежда у меня была в Боге, в Его Сыне, в добродетели и любви. Впервые за три года бесчеловечных условий и бесправия в аду, у меня появился проблеск надежды, я вновь захотел жить и возвратиться на родину, вновь стать человеком. Но меня приговорили быть на каторге до самой смерти — тем не менее, благодаря этому священнику, мне хотелось жить. И вот тут подвернулась возможность.

— Возможность чего?

— Быть прощенным. Быть свободным.

Лебрун прервал рассказ, чтобы сделать большой глоток своего коктейля, после чего продолжил:

— Это был уже 1915 год, и вся Европа уже завязла в войне, кровавом водопаде начала Первой Мировой Войны, — рассказывал француз. — Директор Администрации каторжников собрал condamnйs, заключенных с небольшими сроками и некоторых relйguйs, пожизненных, неисправимых, но отличавшихся хорошим поведением, и я был один из них, поскольку находился под покровительством кюре. Нам сообщили, что если мы вызовемся добровольцами в специальный батальон французской армии, чтобы служить пехотинцами на Западном фронте в Европе и сражаться против гуннов, то после войны наши дела пересмотрят и к нам проявят снисхождение. Все это было настолько странно и неожиданно, что вызвались лишь немногие. Когда мой кюре, отец Пакен не мог понять, почему я не воспользовался этой возможностью, я сказал, что переговорил с другими заключенными, и никто не желает рисковать, подставляя собственные головы, без гарантий на вознаграждение. Мой приятель кюре посоветовался с чиновниками и вернулся с положительным предложением. Если я вызовусь добровольцем, чтобы сражаться во Франции, и если я постараюсь убедить моих приятелей-заключенных поступить так же, французское Военное министерство гарантируют нам амнистию и свободу через неделю после окончания войны. “И при этом”, — пообещал мне отец Паке, — “как слуга Нашего Господа, от имени Иисуса Спасителя, вы имеете мое личное поручительство принять правительственное обещание. Я даю вам личное слово, что если вы пойдете добровольцем на войну, то получите прощение, вам возвратят гражданство и свободу. Даю вам свое слово не только от имени французского правительства, но и от имени Церкви”. Этого для меня было достаточно — и, отчасти по причине моих усилий по убеждению, для других. Правительство — это одно дело. Но вот кюре и церковь были достойны доверия. И таким вот образом, вместе с другими заключенными, я вызвался служить.