— Десять месяцев назад в моем офисе появился французский издатель Международного Нового Завета, хорошо известный мне мсье Фонтен. “Не желаете ли вы ознакомиться с результатами, полученными нами из пергамента и папирусов, которые вы испытывали?” — спросил он. И отправившись по какому-то делу по соседству, он оставил мне копию французского перевода Пергамента Петрония и Евангелия от Иакова. Понятное дело, мсье Ренделл, что когда я производил аутентификацию пергамента и папирусов в своем аппарате, то мне ничего не говорили о их содержании, опять же, я не знал арамейского, чтобы прочитать самому, даже если бы у меня такая возможность и появилась. Так что о содержании я узнал тогда в самый первый раз. Повторяю, всего лишь десять месяцев назад. — Обер вздохнул. — Могу ли я выразить словами, как подействовали на меня Петроний и Евангелие от Иакова, особенно последнее?
— Мне кажется, что представить могу, — ответил Ренделл.
— Нет, такого никто по-настоящему представить не может. Я, объективный ученый, скептически настроенный к неизвестному, ищущий правду, эту правду познал. И по какому-то капризу судьбы, хотя теперь я вижу в этом знак Провидения, мне довелось почувствовать истину. То, что я подтвердил в своей холодной лаборатории, было истиной. Теперь я уже не мог отвергать этого. Наш Господь был реальностью. Моей же реакцией на все это — как бы мне это объяснить — было то, что я словно преобразился. Теперь для меня Сын Господний стал фактом. И из этого вытекало, что и сам Господь был фактом. Впервые, как Гамлет, я склонился к тому, что “Есть многое на свете, друг Горацио, чего не снилось нашим мудрецам”. Сотни лет люди верили в Христа бездоказательно, их вера была слепой, но теперь, наконец, она была подкреплена фактом. И, возможно, было гораздо больше отвлеченных вещей, в которые можно было только верить — в божественное предназначение и мотивацию по отношению к Творению и Жизни, к возможности жизни после смерти. А почему бы и нет?
Он с вызовом глянул на Ренделла, но тот совершенно естественно, пожал плечами и ответил:
— А и вправду, почему бы и нет?
— И после того, мсье, впервые, в самый первый раз я был способен понять то, как мои предшественники и коллеги в науке весьма часто соединяли в себе веру и научный подход. Блез Паскаль в семнадцатом веке мог подтвердить свою веру в христианство утверждением: “У сердца имеются свои причины, причины которых неизвестны”.
— А мне казалось, будто Паскаль был философом, — перебил профессора Ренделл.
— Прежде всего он был ученым, — заявил Обер. — Исключительно ученым. Еще до того, как ему исполнилось шестнадцать, Паскаль написал исследование о конических сечениях. Именно он стал отцом математической теории вероятности. Он придумал первый компьютер и послал один в дар королеве Кристине в Швецию. Он установил физическую ценность барометра. И, тем не менее, он верил в чудеса, поскольку однажды стал свидетелем чуда, и верил в Верховное Бытие. Паскаль писал: “Человек не уважает религию, но боится, что она истинна. Чтобы исправить это, необходимо начать с показа того, что религия вовсе не противостоит разуму; затем, что она достойна уважения; потом необходимо сделать ее дружественной и выработать доброе желание осознания того, что религия истинна; и наконец — следует показать, что религия — это истина”. Как сам Паскаль выразил это: либо Бог существует, либо Он не существует. Так почему бы не рискнуть? Сделайте ставку. Предположите, что Бог существует. “Если вы выиграете, то выиграете все; если проиграете, то не проиграете ничего. Тогда поставьте, без всяческих колебаний, на то, что Он существует”. Это Паскаль. Естественно, были и другие.
— Другие?
— Ученые, которые смогли жить и с разумом, и с верой в сверхъестественное. Наш излюбленный Пастер мог признаться в том, что чем более он погружается в тайны природы, тем более его вера начинает напоминать веру бретонского крестьянина. А Альберт Эйнштейн — он вовсе не видел конфликта между наукой и религией. Наука посвящена тому “что есть”, говорил он, а религия тому, “что может быть”. И еще он отмечал следующее: “Самое чудесное, что мы можем пережить, это тайна. Знать, что недостижимое для нас существует по-настоящему, заявляя о себе как о наивысшей мудрости и красоте, которую наши бестолковые инструменты и приспособления могут воспринять лишь в самой примитивной форме — такое знание, такое чувство и находится в центре истинной религиозности. В этом смысле я принадлежу к страстно религиозным людям”.
Профессор Обер попытался оценить то впечатление, которое он произвел на Ренделла и одарил его робкой улыбкой.
— В этом смысле и я, тоже, сделался страстным религиозным человеком, — продолжил он. — Впервые я мог посмеяться над замечанием Фрейда, что предрассудки в науке отталкиваются от предрассудков веры. За один день я переменился, если даже и не в лаборатории, то дома. Мои отношения к жене, к ее чувствам и желаниям, мои отношения к семейным ценностям — все они трансформировались. Даже идея о том, чтобы иметь ребенка в этом мире — даже это пришлось пересмотреть…
В этот момент его перебил женский голос:
— Henri chйri, te voilб! Excuse-moi, chйri, d’etre en retard. J’ai йtй retenue. Tu dois etre affamй.
Обер тут же радостно вскочил на ноги, Ренделл тоже поднялся. Моложавая женщина, на вид лет тридцать пять — тридцать шесть, с великолепной высокой прической, с интеллигентными, если не рафинированными чертами лица, тщательно и дорого одетая, подошла к столу и бросилась в объятия Обера, целуя его в обе щеки.
— Габриэль, котенок, — сказал профессор. — Хочу представить тебе моего американского гостя, мсье Стивена Ренделла, который работает над проектом в Амстердаме.
— Enchantйe, ответила на это Габриэль Обер.
Пожав ей руку, Ренделл опустил глаза и только тут заметил, что новоприбывшая беременна.
Габриэль Обер проследила за его взглядом и с улыбкой подтвердила невысказанное понимание:
— Ну да, — сказала она, и казалось, будто женщина поет, — не пройдет и месяца, у нас с Анри будет ребенок.
* * *
СТИВ РЕНДЕЛЛ ПОКИНУЛ Париж с вокзала “Гар де л’Эст” в 23-00 — одиннадцать часов по его хронометру — на ночном поезде, направлявшемся во Франкфурт на Майне. В его личном купе уже была приготовлена постель, поэтому он сразу же разделся и лег спать. В 7:15 Ренделла разбудил звонок с последующим стуком в дверь. Проводник в униформе принес поднос с горячим чаем, бисквиты, масло и счет на два франка; Ренделл взял поднос, а вместе с ним свой паспорт и железнодорожный билет.
Одевшись, он поднял занавеску на окне. В течение последующих пятнадцати минут перед его глазами проносилась цветастая, хотя и в чем-то изменившаяся панорама: зеленые леса, серые ленты шоссе, высокие дома с остроконечными крышами, все больше и больше железнодорожных путей со стоявшими на них красными Schlafwagen, и, наконец, вокзальные башни с надписью: FRANKFURT ‘MAIN HBF.
Обменяв дорожные чеки на немецкие марки у стойки на вокзале, Ренделл снял грязноватое такси до гостиницы “Франкфуртер Гоф” на Бетманнштрассе. Прибыв на место и зарегистрировавшись, он спросил у девушки, сидевшей за стойкой администратора, не было ли для него каких-либо писем или сообщений, и купил здесь же утреннее издание “Интернейшнл Геральд Трибьюн”. После этого Ренделла провели в двухкомнатный номер, который был забронирован для него заранее. Не зная, что делать, он обследовал свое временное обиталище: спальню с террасой, где на каменной ограде стояли цветочные ящики, и угловую гостиную с высоким окном, выглянув из которого, он увидел Кайзерплатц с рядами магазинных фасадов и вывесками: BUCHER KEGEL, BAYERISCHE VERAINSBANK и CIGARREN.