— Да, да, да! — вскричал Гвидо. — Я приказываю тебе все это сделать. Считай меня дьяволом, если хочешь, но я скажу тебе, что все эти твои сложности красивы и надуманны. Ты не связан правилами мужчин. Ты кастрат. Ты можешь делать это.
— А ты сам? — спросил Тонио тем же шепотом. — Что значит для тебя, если я лягу с ним? — Он словно не осмеливался повысить голос — Ты ничего не почувствуешь?
Гвидо повернулся к нему спиной.
— Ты отсылаешь меня из своей постели на его ложе, — продолжал Тонио, — как будто я просто подарок его преосвященству, знак благодарности, знак уважения ему.
Гвидо только покачал головой.
— Так ты не понимаешь, что значит честь, Гвидо? — мягко спросил Тонио. — Может, они вырезали ее у тебя там, в Калабрии? Но они не вырезали ее у меня!
— Честь, честь... — Гвидо устало повернулся к нему и взглянул ему в лицо. — Если нет сердца, если нет мудрости, что такое тогда честь? Что она значит? Что бесчестного в том, чтобы дать этому человеку то, о чем он просит тебя, когда при этом ты нисколько не будешь унижен? Ты — это вечный пир, в котором он хочет принять участие — один или два раза, пока ты находишься под его крышей. Как это изменит тебя? Если бы ты был невинной девицей, ты бы мог умолять его не делать этого. Но в таком случае он не стал бы домогаться тебя. Он ведь святой человек. А если бы ты был мужчиной, то для тебя было бы постыдным признать, что выполнить его просьбу для тебя ничего не стоит. И ты мог бы открыто выражать свое отвращение, даже если бы на самом деле его не чувствовал. Но ты не девственница и не мужчина, Тонио, и ты свободен, свободен! Есть множество мужчин и женщин, которые каждую ночь мечтают о такой свободе. А ты свободен по своей природе и сам отказываешься от этого. А он... Он — кардинал, за свою любовь к Богу. Так что же такое драгоценное дано тебе Богом, что ты собираешься хранить для кого-то, кто окажется лучше, чем сам кардинал!
— Замолчи! — прошептал Тонио.
— Когда я взял тебя в первый раз, — продолжал, не слушая его, Гвидо, — это было на полу моей классной комнаты в Неаполе. Ты был один и совершенно беспомощен. Без отца, без матери, без родственников и друзей. Была в этом честь?
— Там была любовь, — возразил Тонио. — И страсть!
— Так полюби его! Он великий человек. Люди часами стоят у ворот только, чтобы увидеть, как он проезжает мимо. Иди же и подари ему свою любовь на этот краткий миг. А страсть... Страсть... появится...
Гвидо почти стремительно повернулся к нему спиной.
Молчание было невыносимым. Гвидо мучился от раздирающего его гнева, и ему казалось, что все то отчаяние, которое подбиралось к нему с самого начала этого долгого путешествия, теперь полностью овладело им, и спасения не было.
Но посреди этой тревоги, этого замешательства пришло озарение.
И когда он услышал, как дверь открылась и закрылась, это было похоже на удар между лопаток.
Он решительно подошел к письменному столу.
Сел перед открытой партитурой и, быстро обмакнув перо, начал писать.
Закончив, он долго смотрел на знаки на пергаменте. Потом уставился на перо в руке. Наконец осторожным движением положил перо, как будто не хотел потревожить ничего вокруг, даже пыль, кружащуюся в воздухе.
Он обвел взглядом находившиеся в комнате предметы. И, обхватив себя крепко правой рукой, словно для того, чтобы накопить силы для отпора какому-то ужасному нападению, положил голову на спинку стула и закрыл глаза.
Тонио стоял у двери в покои кардинала.
В глубине души он испытывал болезненную уверенность в том, что сам навлек на себя это. Он точно не знал почему, но чувствовал, что за всем происходящим кроется его собственная вина.
Даже когда старый Нино в первый раз пришел за ним со словами: «Его преосвященство не могут заснуть», Тонио испытал смутное возбуждение оттого, что его зовет великий человек.
Было лишь что-то странное в поведении старого слуги, в той манере, с какой он поспешил снять с Тонио обычный сюртук и предложить ему один из богато расшитых камзолов. В жестах старика присутствовала какая-то таинственность: словно он почему-то должен был ходить на цыпочках, торопиться, следить, чтобы никого из них не увидели.
Он достал из кармана старый, неровный и щербатый гребешок и причесал Тонио.
* * *
Поначалу Тонио не понял, что находится в спальне. Он видел только настенные гобелены с изображением античных персонажей на охоте, крохотных маленьких животных в обрамлении цветов и листьев. В мерцании свечей были видны необычные, сосредоточенные лица всадников и всадниц; чуть раскосыми глазами смотрели они в лицо вечности.
Потом он заметил клавесин — маленький переносной инструмент с единственным рядом черных клавиш. И только после этого — кардинала, стоящего неподвижно у стены. Он был в халате, сливавшемся по цвету с тьмой, которую рассеивали всего несколько свечей в роскошных канделябрах.
Кардинал заговорил, но Тонио слышат его голос словно откуда-то очень издалека и не вникал в смысл слов: в ушах у него звучал стук собственного сердца. Лишь середина высказывания дошла до него: кардинал сказал что-то о пении, о силе пения. Кажется, он хотел, чтобы Тонио спел.
Тонио сел за инструмент и коснулся клавиш. Звуки были точными и очень нежными, и его порадовало, что инструмент отлично настроен. Тонио начал арию, одно из самых красивых и печальных сочинений Гвидо, любовную медитацию из серенады, еще ни разу не исполнявшейся публично. Эта песня нравилась ему больше, чем то, что он пел в Неаполе, больше, чем те виртуозные сочинения, которые Гвидо писал для него в последнее время. В словах, сочиненных неизвестным поэтом, в его томлении по возлюбленной выражалась тоска по духовному, и Тонио они очень нравились.
За время песни он только один раз поднял глаза. И увидел лицо кардинала, его необычность, его почти отточенное совершенство, оживленное тем внезапно проявившимся чувством, которое и делало этого человека таким заметным и притягивающим к себе внимание, где бы он ни оказался. Его преосвященство не произносил ни слова, но явно испытывал наслаждение, и Тонио понял, что старается исполнить арию настолько хорошо, насколько это в его силах. Он был с этим человеком наедине, в его спальне, и играл для него. И тогда в его сознании мелькнуло какое-то воспоминание, а может, просто полузабытое ощущение блаженства.