— И что же сталось с этой женщиной? — осведомилась Меча.
— Она осталась позади.
— Далеко позади?
Он промолчал. Она продолжала оценивающе рассматривать его.
— И как же ты внедрился в хорошее общество?
Макс очень медленно возвращался в явь Буэнос-Айреса. Заново вглядывался в улицы Ла-Боки, сходившиеся на маленькой площади, в берега Риачуэло и мост Авельянеда. В лицо женщины, смотревшей на него пытливо и явно удивленной тем, какое выражение вдруг исказило его черты. Макс заморгал, словно сияние дня резало глаза так же нестерпимо, как когда-то — в Барселоне, в Мелилье, в Оране или в Марселе. Блеск здешнего солнца слепил, прогоняя с сетчатки другой свет — мутный свет былого, заливавший неподвижное тело Боске, ничком распростертой на кровати лицом к стене. В сероватом рассветном полумраке, грязном, как сама жизнь, Макс видел ее голую белую спину. И себя — как он молча затворяет дверь за этим образом, словно осторожно и плавно опускает крышку гроба.
— В Париже это нетрудно, — сказал он. — Там общество смешанное. Богатые люди охотно посещают непотребные места. Вот как ты с мужем пошли в «Ферровиарию» — с той лишь разницей, что им не нужен предлог.
— Вот те на… Не знаю, как и воспринять такое.
— В Африке у меня был друг, — продолжал он, не отвечая. — Я рассказывал тебе о нем на пароходе.
— Русский аристократ с трудным именем? Я помню. Ты сказал, что он умер.
Он кивнул едва ли не с облегчением. Об этом было куда легче говорить, чем о полуголой Боске, тонущей в туманном рассвете, в сумраке, столь схожем с раскаяньем, о последнем взгляде, которым Макс окинул шприц и пустые ампулы, стаканы, бутылки и остатки еды на столе. Этот мой русский друг, сказал он, уверял, что был царским офицером. Воевал в белой армии, вместе с которой эвакуировался из Крыма, потом его занесло в Испанию, а сколько-то лет спустя, после какой-то темной истории с карточным проигрышем, он завербовался в Легион. Человек был особенной породы — презрительный, утонченный, большой любитель женщин. Это он преподал Максу первые уроки хорошего воспитания, навел на него светский лоск — научил, как надо правильно завязывать галстук, как складывать платочек, торчащий из верхнего кармана, чем и в какой последовательности — от анчоусов до икры — закусывать охлажденную водку. Ему по собственным его, вскользь оброненным словам было забавно превратить оковалок пушечного мяса в некое подобие настоящего джентльмена.
— Родня его обосновалась в Париже: одни стали консьержами, другие — таксистами. Но среди тех, кому удалось вывезти деньги, был его кузен, владелец нескольких казино, где танцевали танго. И однажды я отправился к этому самому кузену, показался, получил работу, и дела наладились. Я смог прилично одеться, более или менее нормально жить и даже увидеть мир.
— И что же сталось с твоим русским другом? Отчего он умер?
На этот раз воспоминания Макса не были печальны. По крайней мере, в общепринятом смысле. Но все же губы его скривились в меланхолической усмешке, когда он припомнил, при каких обстоятельствах в последний раз видел капрала Долгорукого-Багратиона: тот занял лучший номер в борделе Тахумы, устроив последнюю в жизни эскападу, выпил бутылку коньяка, переменил трех девиц, а когда покончил с развлечениями, покончил с собой.
— От скуки. Так скучно стало, что он пустил себе пулю в лоб.
Макс сидит под пальмами и часами на маленькой эспланаде бара «Эрколано» и, надев очки, просматривает газеты. Время к полудню — время наибольшей сутолоки, и раздающийся порой громкий автомобильный выхлоп заставляет его оторваться от газеты и поглядеть вокруг. Невозможно поверить, что туристический сезон бьется в предсмертных конвульсиях: на другой стороне улицы, на террасе «Фауно» заняты все столики; в узком устье улицы Сан-Чезарео у лотков, торгующих рыбой, фруктами, зеленью, очень многолюдно и оживленно, а по Корсо Италия проносятся гудящие рои автомобилей и мотороллеров. Неподвижны лишь фиакры, ожидающие туристов, а скучающие кучера покуривают и болтают, собравшись в кружок, поглядывают на женщин, проходящих у подножья мраморного Торквато Тассо.
В «Иль Маттино» напечатан пространный репортаж о матче Келлер — Соколов, где сыграно уже несколько партий. Последняя окончилась вничью, и это, судя по всему, на руку русскому. Как объяснили Максу капитан Тедеско и Ламбертуччи, за каждую партию победителю начисляется очко, а при ничьей обоим соперникам — по пол-очка. И вот теперь Соколов ведет в счете 2,5:1,5. По единодушному мнению шахматных журналистов, положение неопределенное. Макс долго читает все это с большим интересом, хоть и перескакивает через технические тонкости, заключенные в мудреную терминологию вроде «испанского начала», «вариантов Петросяна» и «староиндийской защиты». Гораздо больше его интересуют обстоятельства, в которых разворачивается поединок. «Иль Маттино» и другие газеты настойчиво повторяют, что такая напряженная атмосфера возникла не из-за приза в пятьдесят тысяч долларов, а скорее из-за особенностей политического и дипломатического порядка. Макс только что прочитал, что Советский Союз вот уже два десятилетия сохраняет статус мирового шахматного центра и титул чемпиона мира переходит от одного русского гроссмейстера к другому, потому что после большевистской революции шахматы стали в этой стране национальным видом спорта — из двухсот пятидесяти миллионов ее граждан каждый пятый обожает эту игру, уточняла газета — и аргументом пропаганды, так что для победы на каждом турнире задействуются все государственные ресурсы. А это значит, предрекал комментатор, что Москва ради приза Кампанеллы пойдет на все. Прежде всего потому, что именно Хорхе Келлер через пять месяцев будет оспаривать у Соколова титул чемпиона мира, когда после драматического пролога в Сорренто советская твердокаменная правоверность сойдется в поединке с капиталистической неформальной ересью, и это будет матчем века.
Макс отхлебывает свой негрони, скользит взглядом по заголовкам: группа «Битлз» близка к распаду… французский рок-музыкант Джонни Холлидей пытался покончить с собой… короткие юбки и длинные волосы революционизируют Британию… В разделе международной политики речь идет о других революциях: хунвейбины продолжают наводить ужас на Пекин, в Соединенных Штатах чернокожие борются за гражданские права, окружен отряд наемников, планировавших захватить Катангу. На следующей странице между броским заголовком статьи о предстоящем запуске очередного «Джемини» («Америка возглавила гонки к Луне») и рекламой топлива («Посадите тигра в ваш бензобак!») помещен черно-белый снимок: дюжий американский солдат, сфотографированный со спины, несет на плечах вьетнамского ребенка, а тот, обернувшись, недоверчиво смотрит в объектив.
В проезжающей мимо «Альфа-Ромео Джулия» играет радио: из открытых окошек до Макса доносится мелодия. Он поднимает глаза от фотографии солдата с ребенком — она напомнила ему других солдат и других детей: с тех пор прошло сорок пять лет — и рассеянно глядит вслед автомобилю, удаляющемуся туда, где на продолжении Корсо Италия виднеется желто-белый фасад Санта-Марии-дель-Кармине, меж тем как с опозданием в несколько секунд мозг, уже отвлекшийся от газетных сведений, опознает зафиксированную слухом оркестровую мелодию, которую ведут ударные и электрогитара. Это классическое, вот уже четыре десятилетия знаменитое на весь мир танго «Старая гвардия».