Зимняя сказка | Страница: 71

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

– Конечно, – кивали головами супруги. – Если маленький ребенок захочет хлеба, он скажет: «Дай балабап».

– Балабап?

– Именно так. Балабап.

– А как у вас называют полицейского, который берет взятки?

– Джелб.

– А старую запруду, на которой гнездятся лебеди?

– Хок.

Госпожа Геймли кормила гостей молочно-белым хлебом из местного зерна, тушеной олениной, жареной ветчиной и супом из оленины. Она то и дело извинялась за то, что на столе отсутствовал салат (местные жители так и не смогли найти способа, который позволял бы сохранять его в течение всей зимы). На десерт же она испекла множество булочек с голубикой, каштанами и с шоколадом, положить которые было не на что, поскольку вся имевшаяся в доме посуда уже и так стояла на столе. Поняв, сколь важен этот момент для престарелой хозяйки дома, Хардести достал из рюкзака свое серебряное блюдо.

Либо потому, что оно долго лежало в рюкзаке, либо по какой-то иной, неведомой ему причине оно стало блестеть пуще прежнего. Едва он достал блюдо из рюкзака, как оно отразило желтый свет керосиновой лампы, наполнив всю гостиную удивительным золотистым сиянием.

– Какое красивое блюдо… – еле слышно пробормотала женщина из Бенгалии.

– Слишком красивое для моих булочек, – добавила госпожа Геймли. – Я попытаюсь найти для них что-нибудь попроще.

– Что вы, что вы! – возразил Хардести. – Оно от этого хуже не станет. В свое время мой брат выбросил его из окна седьмого этажа на бетонную мостовую, но, как видите, оно от этого нисколько не пострадало. Блюдо покрыто чистым золотом, и потому оно не ржавеет и не тускнеет. При желании вы могли бы подать на нем хоть ростбиф. Подлинное достоинство уронить невозможно. Это относится и к словам, не так ли, госпожа Геймли? Они служат и простолюдинам и королям.

Едва он опустил блюдо на стол, как оно издало мелодичный звон, не затихавший в течение нескольких минут.

Госпожа Геймли направилась к духовке и вернулась оттуда уже с булочками. Пока она раскладывала их на блюде, Хардести прочел и перевел сначала начертанные на его краях названия добродетелей, затем надпись, сделанную в центре.

– Неужели здесь так и написано? – изумилась госпожа Геймли. – «О, как прекрасен град, где праведности рады!»

– Да, – ответил Хардести.

– Все понятно, – кивнула она, выкладывая булочки на блюдо.

Этой ночью госпожа Геймли отправилась спать на второй этаж. Она долго не могла сомкнуть глаз, думая о гостях, которых она уложила на полу гостиной, и вспоминая сказанные ей в далеком детстве слова о том, что некогда красота вновь вернется в этот мир. Конечно же, ей хотелось, чтобы это пророчество исполнилось еще при ее жизни или хотя бы при жизни Вирджинии или Мартина. Когда-то она верила в чудеса, в небесные города и в грядущий золотой век, однако стоило ей повзрослеть, как она поняла, что все это не более чем иллюзии. Но почему же ей вновь вспомнились те далекие времена? Огромное колесо ее жизни, похоже, вновь пришло в движение, хотя, быть может, она попросту пыталась как-то переосмыслить свое далекое прошлое… Впрочем, нет. Нет. Озеро уже замерзло. Мир вот-вот должен был вступить в третье тысячелетие, озеро же замерзало так рано лишь в ту далекую пору.

Тогда она была совсем еще ребенком. Пенны приехали из города, с тем чтобы похоронить на острове Беверли Пени. Госпожа Геймли почувствовала, что на ее глаза сами собой навернулись слезы. Ей вспомнилась холодная ночь вскоре после отъезда Пеннов, когда ее разбудили необычайно яркие звезды, что кружили по небу, позванивая и потрескивая, словно льдинки. Тогда ей еще не было и пяти лет. Затаив дыхание, она стояла на цыпочках возле окошка, не отрывая глаз от усыпанного звездами неба.


Хардести приехал в Нью-Йорк в холодный декабрьский день. Над улицами и авеню кружили невесомые снежные вихри, однако город пока не успел укрыться январским снежным покровом и потому все еще казался осенним.

Это был первый увиденный им город, который заявлял о себе так уверенно. Необычайно масштабный и эклектичный, он – в отличие от рассеянного Парижа или робкого Копенгагена – походил на властного центуриона, требующего к себе внимания всех своих подопечных. Огромные столбы дыма высотой в сто этажей, необычайно интенсивное речное сообщение и многие тысячи улиц, которые то и дело пересекались друг с другом или вели к взмывавшим высоко над реками мостам, являлись лишь внешним проявлением каких-то скрытых от посторонних глаз процессов.

Едва попав в город, Хардести тут же почувствовал дыхание некой незримой силы, проявлявшей себя во всех городских событиях и чудесах, пронизывавшей собой все и вся и ваявшей сам облик этого необычного города. Он ощущал ее действие буквально во всем и понимал, что горожане, привыкшие гордиться своей независимостью, на деле направлялись именно ею. Обитатели этого города, привыкшие потакать своим страстям, с немыслимой скоростью носились с места на место, спотыкаясь, подскакивая и дергаясь подобно марионеткам. Через десять минут после того, как Хардести покинул здание вокзала, водитель такси у него на глазах сбил уличного торговца, не пожелавшего уступить ему дорогу. Он не хотел становиться жителем этого города, который казался ему слишком уж серым, холодным и опасным (возможно, он был самым серым, холодным и опасным городом на свете). Он прекрасно понимал тех молодых людей, которые приезжали сюда, с тем чтобы сразиться с этой темной незримой силой. С него же хватило и той войны, на которой он успел побывать.

Он рассчитывал перебраться в Европу и отправиться на поиски того прекрасного города, в котором (хотя бы иногда) жили праведные люди. Тот степенный и спокойный город нисколько не будет походить на это не в меру оживленное и бестолковое место. Нью-Йорк никогда не сможет примириться сам с собой, его не сможет обуздать никто и ничто. Пестрый и взбалмошный, привыкший к хитросплетениям великого и смешного, он никогда не познает и подлинной справедливости.

Хардести, находившемуся далеко не в лучшем расположении духа после долгого и трудного путешествия по Пенсильвании, где он видел лишь винные лавки и мастерские по ремонту снегоходов, Нью-Йорк представлялся слишком уж безобразным, богатым, абсурдным, чудовищным, отвратительным и невыносимым городом. Он был полон разного рода преувеличений и извращений. Обычаи, принятые в других местах, обратились здесь в сущий кошмар. Трансформации подверглись даже сами жизненные функции. Процесс дыхания, к примеру, стал чем-то весьма условным, поскольку многочисленные химические и нефтеперерабатывающие производства практически лишили город чистого воздуха. Гурманов-сластолюбцев, которых в городе было великое множество, можно было сравнить разве что со свиньями. Что касается секса, то он стал здесь таким же предметом торговли, как жареный арахис или марганцовка.

Впрочем, вскоре ветер изменил направление. Небо неожиданно прояснилось, и Хардести стал свидетелем настоящего чуда. Без видимой на то причины он вдруг почувствовал себя повелителем мира, страдающим разного рода маниями. Хардести решил, что он пал жертвой какой-то психологической атаки. Впрочем, несмотря на крайнее возбуждение, он все-таки сохранял достаточное здравомыслие, для того чтобы понять, почему же в его душе произошел столь странный и неожиданный переворот. Это было как-то связано с самим городом, поскольку и все прочие его обитатели либо стенали у врат смерти, либо отплясывали с тросточкой и со шляпой в руках. Середина здесь напрочь отсутствовала. Конечно же, как и всюду, бедняки оставались здесь бедняками, а богачи – богачами. Однако здешние богатые дамы в соболях и бриллиантах могли исследовать содержимое мусорных бачков, а нищие, ночевавшие на решетках подземки, громко рассуждать о денежно-кредитной политике и Федеральной резервной системе. Он видел множество женщин, казавшихся мужчинами, и множество мужчин, казавшихся женщинами. Как-то раз он увидел на Мэдисон-сквер двух замотанных в простыни умалишенных, скакавших подобно бойцовым петушкам и извещавших прохожих о том, что нашли волшебное зеркало.