Никто не знал точного возраста дедушки Эсбери Гануиллоу, который утверждал, что он прожил на белом свете больше ста семидесяти пяти лет.
– То ли сто семьдесят пять, то ли сто восемьдесят, я точно не помню, – как-то раз сказал он. – Когда началась Гражданская война, я только-только откупил свою долю в бакалейной лавке в Сент-Олбани, штат Вермонт. Во время войны я перевел все активы в Нью-Йорк и обосновался неподалеку от Бруклинского судостроительного завода. Они делали металлические корпуса, мы же поставляли им пиломатериалы. К тому времени, когда застрелили Линкольна, наш пакгауз занимал уже целый квартал. – Старый Гануиллоу горестно вздохнул. – Как я мог дожить до таких лет? Люди так долго не живут… Я совершенно перестал замечать ход времени. С другой стороны, я, к примеру, помню, где мы жили во время войны…
– Какой войны? – спросил Эсбери.
– А этого я не помню. Наш дом находился в самом центре, на холме, с которого открывался вид на Атлантику, Гудзонские высоты, Рамапос и Пэлисейдс… Из наших окон была видна вся округа. Я видел тысячи детей, игравших в сотнях парков, скатывавшихся с горок и качавшихся на качелях. Я мог разглядеть каждую пуговку на их куртках. Я видел баржи и корабли, шедшие по реке, и знал, куда они плывут и чем наполнены их трюмы. Я мог заглянуть в любой офис, в любую квартиру и в любой подвал города, от меня не мог укрыться даже скромный букетик нарциссов, поставленный на подоконник. Я заглядывал в каждый сад, в каждую кухню, в каждый зал заседаний, в каждую больницу и театр. Я всегда знал, что происходит на фондовой бирже или в парных Стей-тен-Айленда. Вы спросите меня, как такое возможно? Честно говоря, я и сам этого не знаю. Но так оно и было, не сойти мне с этого места. Мне казалось, что я в ясный солнечный день лечу над городом на воздушном шаре… С обеих сторон нашего дома находились похожие на эполеты привратника самшитовые лабиринты, которые имели один-единственный выход. Длина их дорожек составляла несколько миль, а самшитовые кусты росли так плотно, что их стену не пробила бы и пуля! Балкончик, выходивший на север, был подвешен на тросах. В нем очень хорошо дышалось, и поэтому после обеда мы нередко пили там чай. В уголке в специальной будке под зеленым тентом спала собака. Дело в том, что летом там было очень прохладно. Летом собакам нужна прохлада, зимой – тепло, верно? Как я уже сказал, балкон выходил на север. Ближе к вечеру вода в реках вдруг становилась лазурно-голубой… Ты мой сын?
– Нет-нет, дедушка. Я твой внук.
– Какой именно?
– Я – Эсбери.
– О чем это мы с тобой говорим?
– О Нью-Йорке.
Старик уставился в одну точку.
– В том-то все и дело!
– В чем, дедушка?
– Ты должен отправиться именно туда.
– Зачем?
– Главное – не опоздать, ведь речь идет о двигателях!
– Каких двигателях?
– О всех сразу! Они должны быть настроены на один тон. Я думаю, их кто-то настраивает. Лично мне их звучание напоминает музыку. Один исполняет ведущую партию. Все остальные подстраиваются под него, и так далее.
– Дедушка, прости меня, но я ничегошеньки не понимаю, – пожал плечами Эсбери.
– Это ты о чем?
– О двигателях.
– Вон оно что… И что же ты хочешь о них узнать?
– Ты сказал, что они настраиваются на один тон.
– Все правильно. Например, они могут затаиться подобно псам: затерянные во мраке и ржавеющие, смазанные и несмазанные, старые и новые. Впрочем, это не так уж и важно. Главное, что у них есть душа.
Эсбери изумленно посмотрел на своего деда.
– Ты не ослышался. У каждого из них есть душа. Они ведь двигаются, верно? А кто же, по-твоему, их движет? Любое движущееся тело имеет душу. Такие вещи следует знать. У любого стада есть свой вожак, так? Есть он и у двигателей. Он то и дело подает голос и ведет их за собой. Если бы мне было столько же лет, сколько и тебе, я был бы уже там. – Старый Гануиллоу закашлялся и мгновенно побагровел, однако уже в следующее мгновение его лицо вновь стало таким же бледным, как и обычно. Эсбери страшно поразился тому, что старик при этом почти не дышал. За минуту он совершал всего два-три вдоха и выдоха. Судя по всему, Эсбери выразил свое удивление вслух, поскольку дед тут же заметил: – Я уже не испытываю потребности в кислороде. Все уже решено, все сделано, мне остается только плыть по течению. Скоро я стану легким как перышко. Пообещай мне одну вещь…
– Какую вещь, дедушка?
– Пообещай мне, что когда-нибудь ты отправишься в Нью-Йорк.
Не привыкший спорить с дедушкой, Эсбери согласно кивнул, однако о данном ему слове он вспомнил только после того, как ветер унес его в открытое море и безмолвие солнечных дней сменилось громовыми раскатами, которые казались ему ударами исполинского сердца огромного города.
Хардести Марратта и Вирджиния полюбили друг друга безраздельно и безвозвратно, как это и случается с людьми, открывающими для себя одну и ту же истину, превосходящую их понимание. И хотя окружавшие их люди были уже не настолько щепетильными, как прежде, никто не осудил бы их, живи они в одной квартире (благо места там хватало на всех) или поддерживай подобно многим неопределенные полуофициальные-полускандальные отношения. Однако их самих это не устраивало. Они ухаживали друг за другом так же трогательно, как это делали когда-то их родители (к слову сказать, Хардести не знал своей матери, а Вирджиния никогда не видела своего отца). Об истории их взаимоотношений они знали лишь по рассказам, которые, конечно же, представляли ее в самом радужном свете (возможно, неудачное замужество Вирджинии объяснялось именно этой причиной).
Хардести поселился на Банк-стрит в мансарде дома с такой крутой крышей, что при входе в дверь ему приходилось сгибаться в три погибели. Единственным звуком, нарушавшим тишину его комнат, был звон церковных колоколов, оглашавший окрестные дворы и скверы каждые пятнадцать минут. Коты и белки, словно цирковые акробаты и вольтижеры, совершали потрясающие прыжки и демонстрировали чудеса ловкости при хождении по телефонному кабелю, заменявшему им канат. Бродившая по заснеженному двору кошка двигалась с таким изяществом и достоинством, словно была королевой в изгнании. Однажды во двор залетел сокол, который, впрочем, не найдя здесь ничего интересного, тут же взмыл ввысь. С наступлением темноты этот тихий, залитый приглушенным голубоватым светом мирок становился похожим на картинку в наполненном водой и снежинками стеклянном шаре.
Каждый день, вскоре после того, как «Сан» отправлялся в печать, Хардести звонил Вирджинии с телефона-автомата (и он, и она считали домашний телефон вредным излишеством). Договорившись о том, каким будет обед, они отправлялись с разных сторон в направлении дома Вирджинии, покупая нужные продукты в попадавшихся им на пути лавочках и магазинах. Если Вирджиния задерживалась на работе, Хардести встречал ее на Принстон-Хаус-Сквер, и тогда они шли домой вместе. Впрочем, подобное случалось достаточно редко. Обычно же Хардести шел к ней по Гринвич-авеню, которую он считал самой лучшей и самой красивой улицей в городе. Когда он проходил мимо госпиталя Святого Винсента, ему казалось, что он попадал на страницы русского романа. Неясно вырисовывавшиеся стены и огромные освещенные окна принадлежали какому-то иному миру. В находившихся поблизости ресторанчиках с горящими каминами и вечнозелеными гирляндами рядом с робкими интернами сидели влиятельные и состоятельные горожане с совершенно пустыми взглядами. Интерны же несли с собой тайну умирания и смерти и даже не пытались скрывать своей странной меланхолии, порожденной усталостью и бессонницей.