Непосредственных событий за этим последовало два.
— Раз, два, три, четыре, пять… шесть… — отсчитал секунды Ольховский. — Сигнальщик!
— Разрыв не наблюдаю, — доложил сверху Серега Вырин.
То, что не был отмечен разрыв, особенно удивлять, в общем, не могло. Только в кино разрыв снаряда изображается сполохом бочки бензина. Вспышка шестидюймового снаряда в освещенном городе малозаметна, а из-за высоких кремлевских стен, ночью, когда не засечь фонтан пыли и мелких обломков, увидеть ее скорее всего и невозможно. Иногда и артнаблюдатель теряет свой разрыв. Но звук разрыва на таком расстоянии должен был отдаться достаточно отчетливо. Хотя — городские шумы и постройки дробят и поглощают звук, как глушитель… Выждали еще несколько секунд. Черт. Неужели не разорвался?
Впрочем, это было не так принципиально. Не в прямом разрушении дело. На него никто и не рассчитывал. Один, без точного прицела посланный снаряд среди массивных каменных построек ничего особенного сделать и не мог бы.
Если это отсутствие видимых последствий считать первым последствием, то второе, при всей внешней несравнимости своего исторического масштаба с первым, было гораздо нагляднее. И даже давало удовлетворение, компенсирующее некоторую досаду от первого.
Вертолетик, как бы являя иллюзию экстерриториальной непричастности к происходящему и тем самым неуязвимости, что вообще свойственно действиям журналистов в горячих точках, особенно чужих, вертолетик висел недостаточно далеко от траектории бешено ввинчивающегося в воздух тупорылого гаубичного снаряда, гнавшего перед собой, в согласии со всеми законами баллистики и аэродинамики, купол ударной волны, таранящей и метущей воздушный тоннель. Задетый и сбитый с места этим тараном, вертолет подскочил в воздухе, мотнул хвостом, накренился, захлебываясь взвыл и, отчаянно взбив перекошенными лопастями, шлепнулся в темную воду.
Из него мгновенно выбрались пилот и оператор с помощником и, судорожно задыхаясь от холодной воды, забили руками, гребя к близкой набережной. Вертолет, обратившись кверху выпуклым остеклением носового блистера, быстро погружался. Из кабины вырвались с болотным бульканьем несколько огромных пузырей, косо задранная лопасть качнулась и плюхнула по воде, и он спокойно затонул. Камера с отснятой пленкой, очевидно, утонула вместе с ним.
Ночью на крейсере долго не могли заснуть. Чистили оружие, ждали новостей.
Проклятый плавучий кабак отвалил, на прощание какая-то пьяная сволочь запустила с него в борт бутылкой.
Ольховский, сложив руки за спиной, расхаживал по каюте в длину ковра: пять шагов вперед, пять обратно. Колчак каждый час поднимался на палубу, обходя вахтенных.
В городе все стихло. Странная ли это тишина стояла над Москвой, или это только чудилось возбужденным нервам, — трудно сказать.
В четверть шестого утра грянул телефон, подключенный к городским сетям.
Ольховский резко, как волк, повернулся на месте, сделал три строевых шага к аппарату, с прямой спиной снял трубку:
— Да!
— Я вас, наверное, разбудил? Простите, — вежливо и с непонятной раздражающей насмешливостью (показалось ему) извинился молодой голос. — Общественное российское телевидение беспокоит. Могу ли я говорить с командиром крейсера «Аврора» господином капитаном первого ранга Ольховским?
— Слушаю.
— Петр Ильич, это из передачи «Доброе утро». Телефон нам сказали в редакции новостей. Там был страшный скандал по поводу того, что они в вечернем выпуске не дали ваше послание, или ультиматум, как правильно сказать?
— Неважно.
— Мы очень хотим пригласить вас в сегодняшний выпуск. Вы бы могли приехать в студию? Машину за вами мы вышлем.
— Хорошо.
— Через полчаса машина будет на набережной, внизу вас встретят. Подождите, не кладите трубку, — еще: вы бы могли взять с собой еще пару человек, лучше матросов — ну, чтобы хорошо смотрелись в кадре, для колорита, так сказать?
Ольховский успел принять душ, побриться, сменил сорочку. Шурка и Бохан спешно наводили на себя марафет.
Катер с дремлющим ментом болтался под бортом. Сержант закусывал на камбузе. Со своим отделением они договорились вчера по рации удивительно быстро и легко, и сменяться отказались: аренда и зарплата отваливалась посменная.
«Рафик» подкатил, издали мигнув фарами. Темное нутро пахнуло автомобильным теплом и кожей сидений. Придерживая маузеры, охранно-колоритная пара полезла за Ольховским внутрь.
Водитель молча газовал, но молодой человек, сидевший впереди рядом с ним, вертелся и жужжал, как говорящая юла.
— Бабахнула шестидюймовка авророва! — с какой-то развратной фамильярностью цитировал он, словно все классики были банальными плагиаторами и его личными должниками. — Спокойно трубку докурил до конца, спокойно улыбку стер с лица. Вы случайно трубку не курите? Жаль, это бы хорошо смотрелось. Мы уже музыку подобрали к сюжету, и перебивки хорошие. А волны и стонут и плачут, и бьются о борт корабля. Вашу охрану тоже посадим, чуть-чуть позади, только не раздеваясь, вот так очень хорошо, жарко, конечно, будет под светом, но ничего. Ребята, вы какой год служите? С нами Бог и андреевский флаг.
Он слал вопросы, как выбрасывающая теннисные мячи машина, а собеседник служил лишь стенкой, чтоб мячу было обо что стукаться и отскакивать, и чтобы тут же отправить его снова — вопросы содержали в себе и ответы, и самодостаточную информацию о собеседнике в нужной интонации спортивного комментатора, а большего как бы и не подразумевалось.
«Рафик» с влажным шелестом несся по темным и пустым улицам, редко прочеркнутым пригашенными вывесками, проскакивая на желтый и кренясь на поворотах. Заложил вираж вокруг памятника Маяковскому, рванул по Тверской и через минуту, свернув в проулок и ринувшись в огромную арку, осадил у дубовых дверей, которые могли бы служить башенными воротами.
— Приехали! — весело объявил сопровождающий, и моряки вылезли. — Как Петрович ездит, а? Ас! — он похлопал шофера по плечу. — Айн минут! — Посмотрел на лица и счел нужным пояснить: — Ближняя студия! Для оперативных сюжетов. Ну, сами увидите.
Свет желтых фонарей перед фасадом, стилизованных под старину, почему-то напомнил Ольховскому рыбий жир, хотя он никогда в жизни не думал о рыбьем жире и даже в детстве его не пил. Сам же фасад, мрачноватый и казенно-величественный, вызывал смутные ассоциации с Главным управлением кадров ВМФ, где он был однажды много лет назад. Вообще Ольховский за всю жизнь посещал Москву лишь два раза, так сложилось.
— Поэзия вся — езда в незнаемое! — со своей жизнерадостной благоглупостью воскликнул телемальчик и с усилием оттянул тяжелую дверь, пропуская его вперед.
Вестибюль также не имел ничего общего со вчерашним бесприютным Останкино. Это был высоченный холл с лепным потолком и росписью на стенах, изображающей батальные сцены из русской истории. На одной из фресок, меж ложных колонн русского неоклассицизма, в водяных фонтанах разрывов резал хмурые волны броненосец, соединяющий в профиле черты «Осляби» и «Бисмарка». Орудия его изрыгали огонь в горизонт, где маячил силуэт другого броненосца, в который талант мариниста каким-то образом сумел вложить выражение плосколицести и узкоглазия: сразу делалось ясно, что это японец, а битва изображает Цусиму. Ольховский невольно задержал на ней взгляд: изображение обладало странной наивной убедительностью, и от него мгновенно передавалась обреченная тоска.