– Верин (Мурзик!) является главой латышских националистов, которые готовили что-то там, забыл, что именно?
– Да!
– Верин (Мурзик!) связан с эсеровскими главарями в Париже, Лондоне, Берлине, Вашингтоне, на Южном полюсе, на Марсе?
– Да!
– Верин (Мурзик!) готовился пройти по Красной площади с авоськой, наполненной консервными банками, из которых выплескивалась на брусчатку взрывчатка, и собирался лично учинить подрыв правительственной трибуны?
– Да, конечно!
И на все остальное, что будет угодно выдумать Полякову, – да, да, да!
Что тебя держит, Александр Русанов? Что сдерживает?
Он покачал головой, с мученическим выражением глядя на серую папку, в которой лежало дело об эсеровском заговоре.
Он не знал. Не знал, каким словом назвать это чувство, это свойство… Не подобрать слова для того, что, как чувствовал Русанов, и являлось тем главным, а может быть, единственным, что отличало его от Мурзика, что отличало человека – пусть жалкого, трусливого и слабого, но человека! – от бесстыдного скота и жестокого зверя.
Вдруг Русанов встряхнулся. До него уже некоторое время глухо доносился из-за стены чей-то размеренный голос – наверное, это был голос одного из многочисленных следователей, обитавших в пропитанных ужасом кабинетах НКВД: «Раз, два, три, четыре! Раз, два, три, четыре! Раз, два, три, четыре!» – а потом какой-то быстрый звук, напоминающий топот женских туфель. Русанов и слышал – и словно бы не слышал эти звуки. Но сейчас его заставил встряхнуться звук тяжело упавшего тела, потом яростная брань и крик: «Вставай, сволочь! Вставай, сука!» Горькие всхлипывания. И снова счет: «Раз, два, три, четыре!», и снова стук каблуков…
Да ведь они мучают и женщин!
Кто она, та, которая плачет за стеной? Жена, сестра, дочь врага народа? Или ей самой «шьют» какое-нибудь страшное, несуществующее дело?
Дверь открылась, вошел Поляков – и даже отпрянул, наткнувшись на полный ужаса взгляд Русанова. Глаза настороженно прищурились, а у Александра, несмотря на страх, несмотря на напряжение, дрогнуло сердце: на кого похож Поляков? На кого он так мучительно похож?!
Но он тут же забыл о своем мысленном вопросе, потому что Поляков показал в улыбке белые, хищные зубы:
– Ах вот оно что… Да, понимаю… Ну что ж, у нас, случается, и женщин допрашивают. Как правило, родственниц тех, кто по каким-то причинам не хочет сотрудничать со следствием. Бывает, человек упорствует в своих заблуждениях. Бывает, он просто подчиняется ложному, неправильному пониманию чести, совести, благородства – и предательства. Но нет и не может быть никакого предательства в том, чтобы отдать на расправу врага: врага своего и той страны, в которой ты живешь. Нет ничего бесчестного в том, чтобы ценой жизни этого врага спасти жизни самых дорогих и близких тебе людей.
Он умолк, опустил ресницы, и опять далекое воспоминание словно бы резануло по сердцу Русанова… и опять исчезло, оставив только боль.
– Скажите, если я… – Александр на миг охрип до того, что голос пропал, но он справился с судорогой в горле: – Скажите, гражданин следователь, если я напишу те показания, которых вы от меня ждете, есть ли какие-то гарантии, что мою семью не арестуют? Что их не коснется ничто, никакие репрессии?
– А за что их арестовывать, за что репрессировать? – вскинул брови Поляков. – Сын за отца не отвечает, как и отец за сына, жена за мужа – ну и так далее. Ваших родственников никто не тронет. Конечно, можно ожидать некоторых социальных ретивостей от председателей домкома, участковых милиционеров и прочих представителей власти на местах, но если вы будете сотрудничать с нами действительно не за страх, а за совесть, то я беру на себя – избавить ваших близких от мелких неприятностей. Это реально, пусть такой вопрос вас даже не беспокоит. Теперь все зависит только от вас.
– Вы можете поклясться? – с трудом продираясь сквозь ком в горле, проговорил Русанов. – Что ни отец мой, ни жена…
– Ни сестра ваша, ни племянница, – кивнул Поляков, – никто из них не будет арестован. Я, следуя совету моего любимого поэта, стараюсь избегать клятв, однако вам, именно вам, охотно даю слово: никто из ваших…
Телефон, доселе стоявший на столе до того безмолвно, что производил впечатление испорченного или отключенного, вдруг громко зазвонил. Поляков осекся, посмотрел на аппарат с некоторым даже изумлением, словно бы не ждал от него ничего подобного, даже головой от неожиданности качнул, но тотчас снял трубку.
– Слушаю, Поляков.
Он помолчал, потом побледнел так резко, что Русанову показалось, будто этот сильный, молодой, красивый и спокойный человек сейчас на его глазах лишится сознания.
– Что?! Не может быть… Ч-черт! Да нет, знаете, это как раз более чем некстати!
Опять молчание.
– Я понял. Нет, я не смогу приехать. Я занят. Пусть все остается как есть. Ч-черт… Ладно, спасибо, что позвонили. До свиданья, да, если что-то новое, звоните немедленно.
Он опустил трубку на рычаг. Потер высокий бледный лоб…
– Что-то случилось? – спросил Русанов, отчего-то вдруг страшно, невероятно взволновавшись. Его снова начал бить озноб.
– Что? – высокомерно спросил Поляков. – Нет, ровно ничего. Во всяком случае, к вашему делу это не имеет ровно никакого отношения.
Он вдруг стремительным движением стиснул пальцы, сплетя их между собой, потом разжал руки, взял перо, обмакнул в чернильницу…
Лицо его было по-прежнему спокойным, глаза в густой опушке черных ресниц смотрели вниз. И Русанов, глядя в точеные черты лица следователя, неведомо почему понял, что Поляков врет. Случилось что-то особенное, что-то страшное! Причем случившееся касалось именно его, Александра, касалось впрямую, но… но Поляков ведь не скажет. А если спросить?
Русанов уже приоткрыл рот, и вдруг… вдруг словно бы чья-то рука коснулась его лба. Коснулась – и, как говорится, осенила догадкой. Он наконец-то понял, кого ему все время так странно, так мучительно напоминал Егор Поляков!
Но это, конечно, был полный бред. Очевидно, на том трехдневном допросе ему что-то все же повредили – если не почки, то голову.
* * *
Дело было сделано.