А в славном Кшантунгу, где некогда впервые увидел солнечный свет парень Ваяка, курились еще никак не желающие затухать обломки самой большой и богатой из хижин, и среди черной груды золы, целый и невредимый, плакал, отталкивал руки жен и никак не желал уходить с пепелища дряхлый старик, приговоренный сородичами отныне и до самого последнего своего дня именоваться Оком Подпирающего Высь…
Межземье. Дни петушиного крика.
Смутные мороки скользят сквозь кустарник. Бесшумные, легкие, укутанные сиянием белой луны…
Большая поляна.
Костер.
Призраки обретают плоть.
Все мужчины лагеря, и зрелые, и совсем юные, собрались здесь. Сидят на корточках вокруг живого огня, полусогнувшись, прищурив глаза. Мускулистые коричневые спины лоснятся, по коже пробегает мелкая дрожь, и многоцветные узоры на коже обретают жизнь, шевелятся, словно собираясь уползти в траву.
В центре круга — дгаанга.
Лицо его укрыто сине-белой маской Двух Лун.
Так-така-тун-так! — дребезжат перстни-трещотки.
В костре рождается белый цветок.
Черное покрывало опадает. Теперь, кроме маски, на дгаанге лишь узкий набедренник.
Блики луны гуляют по лезвиям вскинутых ножей.
— Оэ! Оэ!
Дгаанга высоко подпрыгивает. Обрушивается наземь, бьется в конвульсиях, тряся бедрами и головой.
На искаженных хрипом губах — белая пена.
Наконец затих. Присел. Глухо забормотал, раскачиваясь из стороны в сторону.
Прислужник в маске подал чашу, и дгаанга пошел по кругу.
Остро отточен нож. Боли нет.
Крест-накрест рассекает жрец запястья воинов, подставляя чашу под темные капли, и кровь тотчас запекается.
— Оэ… Оэ…
Обойдя всех, дгаанга возвращается на прежнее место. Спиной к костру, а лицом к сельве стоит он, подняв обеими руками полную чашу, и ворчащая тьма стихает.
— Хэйо, Незримые! — рвется к белой луне крик. — Примите в дар нашу кровь! Пришлите в подарок удачу!
Бережно неся перед собой чашу, дгаанга уходит во мглу.
Воины склоняются к земле, скрестив руки над головами.
В гулкой тишине рождаются и умирают мгновения.
Затем тьма разражается звонким криком петуха.
Хой!
Напряженные лица расслабились, спины выпрямились, вздох облегчения обежал поляну.
Духи сельвы приняли жертву.
Темная жидкость, которой смазали ранку на запястье, на сутки приковала Дмитрия к ложу. Тело то пылало огнем, то обрушивалось в ледяную бездну, руки и ноги выламывало судорогами, и ни на миг не приходило милосердное забытье. Ничего не поделаешь. Зато теперь ни змеиный яд, ни паучья слизь не причинят вреда, хоть днями напролет броди по кишащей гадами чаще…
Вот как это было.
А нынче в ослепительном зареве встающего солнца рождалось новое утро, пятое от начала похода.
Гулко зевая, пробуждалась ото сна земля, и дыхание ее было теплым и чистым. Огромные гологоловые г'о-г'ии, усевшись рядком на ветвях одинокого бумиана, расправляли для просушки широченные, в рост женщины, крылья — ночью был дождь. Птицы отрывисто каркали, перекликаясь. Они хотели есть, остальное не заслуживало внимания — ни розово-багряная прелесть рассвета, ни мириады росяных капель, источающих искрящийся парок, ни длинная цепочка вооруженных людей, проскользнувшая по бурому склону горы и сгинувшая в подлеске…
Свет угас, сделался мягким, расплывчатым.
Над головами — плотный шатер листвы.
В густой зелени яркими заплатами сверкают причудливые мохнатые цветы: белые, оранжевые, нежно-лиловые. Паутина изящных лиан обвивает кряжистые мангары, увешанные гирляндами мхов, похожих на брови дряхлого старца.
Это — АтТтао, Громкая Сельва, царство крика и визга.
В гуще крон мечутся, надсадно переругиваясь с пятнистыми белками, крохотные длиннохвостые обезьянки. Пронзительно вопят хохластые ппугайи, перелетая с ветки на ветку, их яркое оперение вспыхивает и переливается всеми цветами радуги в тонких сплетениях солнечных лучиков, иголками пронзающих ветвяной навес. С мясистых, низко нависших над тропой листьев равномерно и тяжко падают крупные капли, разбиваясь мириадами брызг…
Прелестна и шаловлива АтТтао.
Но она — всего лишь коврик у порога Ттао'Мту, Истинной Сельвы, где царит вечный полумрак, воздух неподвижен и мертв, и только хруст гнилых сучков под ногами да шорох палых листьев нарушают вековечную тишину…
…Шли цепочкой, как заведено издревле, а откуда-то спереди и с флангов покрикивали птичьими голосами разведчики, покинувшие ночлег задолго до рассвета.
Тропа капризничала, петляла, подчас вообще исчезая в гнили, и тогда следопыты, идущие во главе колонны, замедляли шаг, отыскивая едва заметные метки, оставленные парнями М'куто.
Даже охотнику дгаа нелегко в Истинной Сельве, где пути прокладывает зверье…
Временами тропа, расширяясь, оборачивалась крохотной полянкой или спотыкалась, уткнувшись в истлевающие развалины лесного исполина, рухнувшего, оставив светлое, медленно зарастающее оконце в темно-зеленой крыше над головами. Тогда до самой Выси вырастали прямые, сотканные из солнечных лучей стволы, и люди невольно замедляли шаг, подставляя плечи теплым потокам яркого света. А порой лес ненадолго редел, солнце, проникая сквозь листву, рассеивало сумерки, и в перепутьях кустарника мелькали, плыли пятна, замыливая самый искушенный глаз. На таком фоне леопарда или змею не заметишь и в двух шагах…
Тропы паутиной покрывают сельву.
Есть среди них Старшие, существующие изначально, есть Средние, протоптанные животными, есть и Младшие, нахоженные человеком. Эти — капризнее всех, как и пристало младенцам. Если о них забывают хоть на неделю-другую, они обижаются, зарастают травой и пропадают бесследно. Но вместо них рождаются новые тропинки. В таком лабиринте легко заблудиться чужеземцу. Да и охотник дгаа, связанный с сельвой незримыми нитями, хоть и умеет читать мудреную книгу лесных и горных троп, но без крайней нужды не станет далеко уходить от обжитых мест. Только отважные тта-о'кти, братья-лесовики, рискуют бродить по непролазным чащобам, ища поживы, но их дни не бывают долгими, и дети лесовиков зачастую вырастают, не помня отцовских лиц…
Мерно, в точном соответствии с советами Мкиету вдыхая и выдыхая волглый воздух, Дмитрий готов был петь от счастья. Больше всего боялся он повторения позора первой вылазки, когда сержант и ефрейтор нянчились с ним, как с больным ребенком, а обожающие взгляды урюков казались насмешкой.
Нет. На сей раз не было этого.
Ни выбоины, до краев заполненные гнилью, ни цепкие силки лиан, ни корни-капканы, притаившиеся в пружинистой влажноватой трухе, теперь не мешали ему, не лезли под ноги, напротив — уважительно уступали дорогу.