Валя протянула руку и накрыла ею ладонь Димы. Они посмотрели друг другу в глаза. Спокойно и нежно. Он тоже накрыл ее руку своей. Так они и сидели, и Дима обеими руками несильно сжимал ее ладонь, пока не подошел пельменщик со стаканчиком водки для Димы и рюмкой коньяка для Вали.
– Пельмени уже варятся, – сказал он, отходя от их столика.
Их ладони нехотя расстались.
Дима пригубил водки и тут же снова почувствовал, как защемила разбитая губа. Допил водку одним глотком и посмотрел на Валю, нюхавшую коньяк.
– Нормальный? – спросил он.
Валя кивнула. Потом отпила чуть-чуть и поставила рюмку на стол.
Тройные порции пельменей выглядели удивительно аппетитно. Над ними поднимался пар, и кубики масла на верхушках двух пельменных горок таяли на глазах, пуская нежно-желтые сползающие вниз язычки.
– Повезет или не повезет? – задался вопросом Дима, жуя первый пельмень.
Этим вечером Диме опять повезло. Он вытащил изо рта «сюрприз» – трехкопеечную советскую монетку. Тут же отнес ее к стойке, протянул хозяину.
Пельменщик молча положил на стойку пятигривневую банкноту.
– Лучше налей еще водки, – попросил его Дима.
За столик Дима вернулся с полным стаканчиком «Хортицы».
Валя ела пельмени медленно и сосредоточенно, иногда запивая глоточком коньяка.
Дима тоже старался не спешить, но свою тройную порцию он доел быстро. У Вали к этому времени оставалось еще полтарелки.
Дима взял себе еще сто грамм водки и чашку чая.
Пара, сидевшая за его спиной, ушла. Они остались в вагончике вдвоем. Точнее, втроем с пельменщиком.
Диме вдруг стало холодно. Он посмотрел на двери, проверяя, не оставили ли их открытыми ушедшие клиенты. Двери были закрыты.
Тогда Дима взял и себе пятьдесят грамм коньяка в надежде согреться.
А Валя неожиданно заплакала. Тихо и как бы по-детски. Просто по ее щекам потекли слезы, которые поначалу Дима из-за тусклости освещения не заметил.
– Ты чего? – наклонился Дима к ней через стол.
Она мотнула головой.
– Я боюсь домой идти, – прошептала она неровным голосом.
– Там ведь никого уже нет, – зашептал ей Дима. – Все в порядке!
Она снова отрицательно замотала головой.
Дима посмотрел на часы. Почти половина второго ночи.
– Нам уже пора, – прошептал он.
Посмотрел в глаза жене и увидел в них перепуганное упрямство.
– Хорошо, – Дима кивнул, – пойдем, посидим в гараже. Я там обогреватель включил. Мурика проведаем!
Валя задумалась. Потом едва слышно сказала: «Хорошо».
Двадцать минут спустя, загнав машину в гараж, они закрылись внутри, усевшись на детские скамеечки в правом дальнем углу возле пышущего жаром самодельного обогревателя.
Первым делом Валя сняла с Мурика тряпки, сняла с него и край пропитанного кровью белого махрового полотенца. Наклонилась поближе, пытаясь рассмотреть Мурика получше в неярком свете сороковаттной лампочки, свисавшей на проводе с потолка.
– Да он же мертвый, – прошептала она.
– Точно? – переспросил Дима.
– Да. Смотри, как сдулся. Вся кровь из него вышла…
Они оба замолчали.
– Может, пойдем спать? – осторожно спросил Валю Дима.
– Нет, я туда не хочу, – прошептала она.
Так и сидели до утра, то проваливаясь в полудрему, то вдруг вываливаясь из нее и чуть не падая на пол.
Когда Валя дремала, Дима наливал себе очередную стопку самогонки на крапиве из своих гаражных запасов и выпивал залпом.
Киев. Мариинский парк. Ночь
Ночью все вокруг величественнее и таинственнее кажется. Все благородным и полным значения выглядит. Не то что днем.
Вот и Егор в эту ночь в зоне своей ответственности удивлялся то красоте левобережного Киева, открывавшего ему свое море огней со смотровой площадки, то строгой и молчаливо-угрожающей массе здания Парламента, то казавшемуся при искусственном свете большего размера, чем на самом деле, Мариинскому дворцу.
Ветер дул холодный, дул по парку до Парламента и дворца, а там, казалось, натолкнувшись на серьезные преграды, на два потока разделялся. И один поток, тот, что сильнее, лился мощной невидимой воздушной рекой к краю горы, слетал с холма и несся на левый берег Днепра. А второй, послабее первого, разбегался по улицам, теряя на ходу остатки своей силы. Вниз по Грушевского катился, на Садовую, на Шелковичную. И уж совсем крохотные остатки воздушного движения опускались по Институтской на Крещатик и терялись там, растворяясь в особом собственном воздушном движении центральной киевской улицы.
Егору нравился этот ветер в лицо. Он и от сна спасал, и какое-то внутреннее сопротивление вызывал. Вот шел он навстречу ветру в глубь парка, а тело его этому ветру сопротивлялось, тело резало поток ветра надвое. И в душе у Егора от этого противостояния человека и ветра внутренняя сила вызревала. А может, и не сила, а уверенность, что все у него будет хорошо и так, как он хочет. И построит он свою жизнь, как крепость. И никто не сможет без его разрешения в эту крепость зайти. Силы есть, здоровье тоже. Возраст – ему тридцать шесть лет. К сорока жизнь-крепость будет готова, и найдется в ней место для спокойного счастья и для чего-нибудь нового, неизведанного.
Остановился Егор перед арочным боковым входом в Мариинский парк. Посмотрел на темные витрины углового гастрономчика напротив. На свою «мазду», припаркованную тут же в переулке. Развернулся и назад направился.
И тут неприятно ему стало. Ветер теперь в спину дул, словно погонял, понукал. Подталкивал, чтобы шаги Егора шире обычного были. Когда ветер в спину, а спешить некуда, может человек и самоуверенность потерять, и мелкость своего значения в природе ощутить сполна. А все остальное вокруг так и остается – величественным и внушающим уважение.
Возле памятника Егор остановился. Посмотрел на пустынные аллеи парка. На горящие фонари, на скамейки, освещенные слабым желтоватым светом.
Снова решил к смотровой площадке выйти, на краю Печерского холма над Днепром постоять.
Здесь, хоть ветер и в спину дул, настроение у Егора успокоилось и улучшилось. Он ведь не шел больше, а стоял перед бортиком и вниз смотрел. А ветер на его спину натыкался.
Ощущение собственной внутренней силы опять появилось у Егора. И он оглянулся на Парламент и дворец, на пустынную площадку между Парламентом и парком. И почувствовал себя частью этой тихой силы, почувствовал себя полностью принадлежащим этому холму власти, откуда, как ему казалось сейчас, ночью, таинственная и безликая, ограниченная числом и умением человеческая масса командует всей страной, целым государством. А над ними над всеми из соседнего мариинского дворца, отвлекшись от радостей земных, от жены и пятерых детей, парит строгим взглядом президент, которого так все боятся и слушаются, что ему и приходить лично никуда не приходится. Потому как если придет куда, то все в том месте останавливается и тишина такая зависает, что никто ее нарушить не осмеливается. Даже сам президент.