Будущее | Страница: 140

  • Georgia
  • Verdana
  • Tahoma
  • Symbol
  • Arial
16
px

— Ее? — Я оборачиваюсь на звук непонимающе, глаза застит водой.

— Ребенок есть просит! У тебя одна-то живая родилась!

— Да?

— Я покормлю! — кричат поблизости. — У меня осталось еще!

— На, на, затянись. — Мне передают самокрутку. — Затянись, полегчает.

Я делаю дырку в губах, мне вставляют в нее папиросу, я тяну по команде, еловый дым наливается в меня, плывет закуток, едут стены, разглаживаются черты у Аннели, ей не больно, и мне становится спокойней, я тоже закрываю глаза.

Почему легче быть искренним с мертвыми?

Не знаю. Мы тут ничего не знаем про мертвых, совсем ничего.

Ночь я провожу рядом с ней. Лечь на ее матрас не осмеливаюсь — сижу на стуле. Утром с телом надо будет что-то придумать, говорит святой отец. О каком он это теле? Мне все равно.

Где-то там существует ее ребенок, который еще и мой, так сказала Аннели, но я не хочу его видеть, боюсь его поломать. Кто виноват в том, что она умерла? Я? Девочка? Мальчик? Безрукие повитухи? Кому мстить?

Я убираю простыню с ее лица.

Смотрю: нет, это не Аннели. А где же она?

Сверху через ширму за мной подсматривает соседский Георг, забравшись на стул.

Проживаю ночь без сна, в странном угаре, иногда мне кажется, что она глядит на меня, отомкнула веки и блестит зрачками, и губы как бы движутся, но слов не разобрать. Что-то не успела сказать, рассуждаю я в этом мороке. Ничего не успела.

Наутро вокруг нас собирается весь сквот — двадцать человек. Тут еще двое мужчин, остальные женщины и дети.

— Я хотел бы отпеть ее, — осторожно говорит отец Андре.

— Слушай, ты! — Я подскакиваю к нему, вцепляюсь в его глотку. — Это из-за тебя она! Что твои кресты ей не помогли, а?! Теперь-то зачем?! Не прикасайся к ней, слышишь?! Не смей!

Я отшвыриваю его, он отползает в сторону. Кто-то продолжает за него:

— По христианскому обычаю усопшего следует земле предать. Но тут негде. Нет земли.

Нет в Европе земли, только бетон и композит, а растения все корнями в питательной жидкости барахтаются. Как же быть?

— На двести пятом ярусе измельчители стоят. Для мусора, — вспоминают другие.

Измельчители. Жечь — значит, транжирить энергию и органику. Быть истертым на удобрения — другого выхода отсюда у тех, кто решил умереть, нет. Все же измельчитель.

Не хочу. Что делать?

Нам всем туда, рано или поздно.

Я пытался тебя от него спасти, Аннели, но мне удалось только отложить этот день. Я выбил для тебя девять месяцев отсрочки, но все заканчивается так же, как и тогда.

— Пусть, — отзываюсь я; кто-то другой за меня решает.

Бабы пытаются показать мне моего ребенка — вон какая милашка! — завернутая в тряпку кегля, прилипшая к чужой измотанной груди.

— Да, да.

Не могу к ней подойти.

Мы выносим Аннели вчетвером на сложенных простынях, женщины сделали так, чтобы только лицо было видно. Мертвого мальчика ей положили на живот, примотали, спрятали. Я шагаю впереди, справа от меня отец Андре, видеть его не хочу, позади двое мужчин. Проходим через зал с безмозглыми пузырящимися тушами, испачканный сукровицей свет играет на лбу моей женщины.

Идем по коридору, навстречу нам несутся слепые гиганты, угрожая размозжить всех нас за мгновение, где-то за стенами дышат и ворочаются невидимые могучие механизмы, что-то штампуют, отливают, скручивают, производят. Жизнь идет своим чередом.

Садимся в великанский лифт, едем рядом с безразличными роботами вниз, пока не добираемся до нужного этажа. Там фабрика по утилизации органики. Я как у себя дома: эти устройства мне знакомы. Отыскиваем свободный саркофаг — воровато, пока мусорщики заняты в другом углу.

Святой отец украдкой крестит ее, шевелит губешками — но я занят. Я говорю Аннели: «До свидания». Он тем временем слоняется по залу — и возвращается с цветами. Пожухшими, измятыми желтыми цветами.

Мы кладем букет ей на грудь и опускаем тяжелую прозрачную крышку.

Потом я убегаю, трус, слабак.

Боюсь помнить, как она превращается в пыль. Не буду помнить ее вчерашней. Сохраню ее, как в Барселоне. Как на бульварах, как на набережной. Смеющейся, злой, живой. Куда мне ее девать мертвую? Как таскать за собой?

Выхожу в коридор, сажусь на корточки. На то, как ноги и руки Аннели размалывает измельчитель, глядят посторонние люди.

— Где она? — спрашиваю я у отца Андре, когда мы возвращаемся в сквот через зал с мясными ванными.

— О чем вы? — Он останавливается.

— То, что мы несли в простыне… не она. То, с чем я ночь просидел, — это не она. Не Аннели. То, что в измельчителе… Это ведь не она? А где она тогда? Где человек? Куда пропал?

Двое других идут к своим женам, детям.

Отец Андре не спешит отвечать.

— Куда это пропадет?

Он поднимает руку, машет на выстроившиеся в ряды, в эскадрильи лохани с огромными красными шматами. Куски мяса, несостоявшиеся мышцы огромного ничто: тяжко лежат, поглощают воду, выпускают шлаки. Ничего не чувствуют, ни о чем не помышляют, никуда не спешат и ничего не боятся, без нервов, без сухожилий. Пропитывает воздух густой вездесущий мясной выдох.

— Ты скажи.

— Откуда мне знать? — Он качает головой. — Наверное, порежут, пожарят и сожрут, пойдут погадят и подотрутся.

— Да пошел ты! — Я хватаю его за грудки. — Ты, мразь, говоришь мне, что она — мясо?! Что моя Аннели — просто мясо?!

Он высвобождается, отпихивает меня.

— Стой тут! — приказывает он. — Стой тут и смотри на них! И сам себе скажи, кретин, где она. Если ты разницы между ними и человеком не видишь, между ними и молодой девчонкой, которая любила тебя, которая жить любила, которая тебе дочь родила, не видишь… Значит, проваливай отсюда. Я тебе ребенка не отдам.

Он разворачивается на каблуках и, подметая сутаной пол, несется прочь от меня.

Не может быть, чтобы мы были такие же, думаю я. Эти туши — это же дохляк, в них нет души, в них ничего, кроме клеток, кроме молекул, кроме химических реакций. Если мы — такие, как тогда мы с Аннели встретимся?

Из каких-то недр зала с гудением выезжает огромная клешня, непостижимо, как рок, выбирает один из мясных кусков, впивается в него, выхватывает из ванны-утробы, из уютной жидкости и уносит в никуда, как когти гигантского орла, как смерть.

Не хочу так.

Смотрю на свои руки в пигментных пятнах, в морщинках. Так просто не может быть, чтобы это — все.

Прячу руки в карманы и иду туда, к людям, — быстрее, быстрее, пока не перехожу на бег. Еще краем глаза вижу: какой-то шмат напрягается в своей стеклянной купели, поджимается — но, так ничего и не достигнув, опадает и расслабляется снова.