Только солдату податься некуда — не присесть ему в тенек, не побежать на речку, не раздеться. И даже ворота на одну пуговку не расстегнуть! Как есть — так и терпи!
— Ать-два! Ать-два!...
И когда все это кончится? Хоть бы тучка какая на солнышко набежала да на часок его скрыла! Но только небо, куда ни глянь, — ясное! А до вечера — как до последнего дня службы!...
— Ать-два! Ать-два!... В колонну стройсь!
Тут-то подле плаца возок остановился. И из возка того чье-то любопытное личико глянуло. Чье — не углядеть, далеко шибко, да и темно в возке-то. Только глазки девичьи взблескивают.
Подле плаца всегда оживленно — детишки в траве валяются да на деревьях висят и глазеют. Инвалиды, те, что свои двадцать пять лет выслужили, стоят, на палки опершись, на маневры строевые поглядывают, судят-рядят, как надобно правильней ходить да с фузеей управляться. Бабы — те тоже частенько задерживаются, кто с корзинкой, кто с узлом. Стоят, из-под руки на солдат поглядывая, а то, бывало, сойдутся вместе — и ну шептаться да похохатывать. Все — развлечение! Бывало, лепешку али яблок наливных украдкой передадут, а то и помашут кому. И солдатам от того веселее — хоть одним глазком на баб живых да на жизнь мирную взглянуть. Не все ж на одни только рожи унтерские глядеть!
Командиры простонародью препятствий не чинят — пущай глазеют, коли охота. Солдаты от того только крепче шаг бьют, стараются да молодцами глядят. Глядишь, и командиры кого посмазливей в толпе выглядят, да после познакомятся для амурных дел.
Им сие дело не возбраняется.
А солдатам — ни-ни! Они службу должны справно нести, ни о чем другом не мыслить да жен с детишками не заводить! Хотя, конечно, и у них зазнобы имеются. Правда, не у всех. У тех, что поболе отслужили — лет десять, пятнадцать, а то и все двадцать. Им командиры поблажку дают. За то, что они тех, что помоложе, в узде держат, отчего командирам в службе послабление выходит! За всеми ведь не уследишь, а солдат с солдатом рядом живут, и всегда один у другого на глазах! Старый служака — он тот же командир, много чего видел да знает, не одну войну переломил, — его слушаться надобно, не то счас по роже пудовым кулачищем получишь! А жаловаться на то не моги, потому как его офицер покрывает! Хошь нельзя солдат по артикулу бить, да только то сплошь и рядом — как иначе его в покорности и уважении к старшим держать, ежели по морде не лупцевать? А старых солдат чуть что — унтера лупят, хошь те им иной раз в отцы годятся!
Так и в семьях исстари ведется — тятька старших сыновей лупцует, а те, подрастая, — младших в строгости содержат, а потом детей своих!
На сем и армия держится — на том, что над всяким свой командир имеется, а над тем командиром — другой! И над всеми ними правила писаные, а пуще того неписаные...
И ежели тебе чего сверх артикулов позволяется, то будь добр, пользуй привилегию свою с умом да лишку не зарывайся! Имеешь зазнобу — ступай к ней на свиданку да управляйся по-быстрому, дабы отсутствия твоего не заметили, да утром в строю не спи! А коли попался — держи ответ! Подставляй рожу под офицерский кулак да терпи молча, чтобы хуже не вышло! Потому как за отлучку беспричинную можно в два счета на виселицу угодить или под батоги!
Такие правила!
В которых сплошь исключения!
Вот и стоят бабы, ухажеров себе выискивают. Глазки им строят, подмигивают, бедрами вертят, симпатию свою показывая. Тому курносому. Или другому рыженькому!... Доля бабья тоже незавидная — все их женихи смолоду в армию забриты, а иных уж нет — косточки их солнцем выбеленные по полям сражений валяются, зверьем растасканные. Мало на Руси мужиков — на всех не хватает! Оттого и рады бабы минутной радости с квартированными в их деревне солдатами, что тоже по бабьим ласкам истосковались.
Какие уж тут артикулы?!
Вот и идет вечерами в кустах непозволенная в уставах возня, хохот да пыхтенье.
А утром сызнова подле плаца бабы толкутся...
Но так, чтобы возок господский подле плаца остановился или карета. Это редко!
А тут — на тебе. Стоит возок, будто его на цепь примкнули, а из него кто-то невидимый на солдат глазеет...
К чему бы это?...
А к тому!...
Трех дней не прошло, как от Лопухина их управляющий приехал да к командиру пошел: просить, чтобы тот одного из солдат своих к ним в дом отрядил, дабы тот мог дочерей Лопухина иноземным языкам — голландскому да немецкому — учить. Потому что будто бы он их зело крепко знает.
А зовут того солдата Карл Фирлефанц...
Мишель проснулся оттого, что кто-то щекотал ему нос, словно в шутку, забираясь туда пером или травинкой. Он даже в первое мгновение не вспомнил, где находится, вообразив себя в детстве на сенокосе, на лугу... Но потом почувствовал на своем лице чью-то теплую топочащую тяжесть и, приоткрыв глаза, увидел острую дергающуюся мордочку с растопыренной щетинкой усов, которые щекотали ему нос.
Крыса!...
Он гадливо дернулся и хотел было ударить ее, но крыса, ловко соскочив, скрылась в полумраке.
Не было сенокоса и луга — был подвал. Тот самый...
Мишель лежал на спине, на каменном, влажном от испарений полу, закутавшись в пальто. Было раннее утро, потому что можно было разглядеть серый прямоугольник зарешеченного оконца. Недалеко, в полумраке, кто-то горячо шептал:
— Надо бы, господа, броситься всем вместе, когда дверь отворится!... Нас здесь человек пятьдесят, почти все офицеры, так неужели не справимся?... Ну нельзя же так, господа, ей-богу!... Нельзя ждать, подобно агнцам божьим, покуда нас на жертвенный алтарь не сволокут! Ведь понятно, что никого из нас большевички отсюда живыми не выпустят...
— Да заткнетесь вы там, наконец!... Без вас тошно! — истерично вскрикнул кто-то.
— Нет, я решительно не понимаю вас, господа!... — уже громче, не таясь, сказал голос. — Пятьдесят офицеров, полурота, а болылевичков, смею вас уверить, — горстка... Да ежели бы мы разом...
Лязгнул засов. Дверь со скрежетом распахнулась, резанув по лицам светом. В ярко очерченном прямоугольнике проема возникла фигура караульного. Все разом вскинулись, напряглись. Кого он теперь выкликнет, чья-то очередь?...
Секунды, пока караульный молчал, вглядываясь во тьму камеры, казались часами.
— Фирфанцев!... Есть такой?... Давай, не задерживай, выходь сюды!...
Все облегченно вздохнули.
Кроме того, несчастного, коего выкликнули. Кроме Фирфанцева. Кроме — Мишеля...
Вот оно, случилось!... Дождался!...
Мишель вскочил на ноги, привычно поправил одежду и пошел к выходу, перешагивая через чьи-то тела и ноги, чувствуя устремленные на него взгляды, казалось, слыша обращенный вслед ему шепот: упокой душу раба божьего... Более всего в этот момент он боялся выказать свой страх...