— Коней бы куда поставить, — делая вид, будто глупостей не слышит, сказал на это Данила.
— А куда их поставишь?
Оба задумались. Выслеживать предполагаемого полюбовника Марфушки, чтобы расспросить его о купце Клюкине и прочих обитателях двора, лучше бы пешком. Но оставлять казенных коней без присмотра без особой нужды — чревато последствиями.
— А что тут у нас поблизости есть?
— Патриаршие житницы, — неуверенно отвечал Богдан. — Новинская обитель…
— Может, в обители оставим?
— Коли нас иноки не пошлют в такое время ко всем чертям…
Положение было нелепое — двор найден, расспросить некого, а молить Бога, чтобы у той неведомой Марфушки оказался полюбовник и именно в эту ночь вздумал ее навестить — грех, поди…
Наконец додумались — один стоит с бахматами у храма, другой подбирается к клюкинскому двору как можно ближе, обходит его в поисках места, где могла бы оказаться лазейка, и слушает, что там, на дворе, творится.
Первым пошел Богдан. Данила проводил его взглядом: высок, статен, плечист, а ступает ходко и бесшумно, перекатывая ступню с пятки на носок, как Семейка выучил. И ободок кудрявых волос невиданной желтизны из-под шапки… тает, тает, пропадает во тьме последним этот ободок…
Ожидая, можно много о чем думать и даже кое-что делать. Тимофей, скажем, молитвы повторял — это Данила знал точно. Что в голове у Семейки — одному Богу ведомо, но вряд ли божественное. Богдашка непременно какие-то козни строит — надобно ему Тимофея обойти, иначе и жизнь не мила. А Данила вот, как на грех, опять задумался о Богдане и Настасье. Казалось бы, где Богдан Желвак и где Настасья-гудошница? А вот в Данилиной голове они отчего-то рядом, и не уходят, хоть тресни. Ведь неспроста Богдашка о ней вспоминал, да еще этак злоехидно.
Сколько времени прошло — неведомо, тут тебе не Кремль, где по перекличке сторожевых стрельцов часы считать можно. «Славен город Москва, славен город Казань…» Тут течение времени еще неприметнее, чем течение Москвы-реки в тихий и жаркий летний день, когда мелкая рябь играет — и нет иного движения. По времени, текущему ночью, тоже рябь играет, белые чешуйки трепещут, в узор складываются, один узор в другой перетекает…
— Данила, твой черед, — тихо сказал Богдан, похлопав его по колену.
Человек, задремавший в седле, мог бы ждать от него самых едких словечек, но Желвак притих.
— Время позднее, а не ложатся, — сказал он. — В горнице свечи жгут. Над летней кухней дымок поднимается. И псов с цепи не спустили. Сколько там у них кобелей?
— Я двух видал, черного и рыжего.
— Я в забор поскребся и там, и сям, — молчат. Ступай, да не к воротам, а пройди сажен с пяток да заверни налево, там вскоре будет калиточка. Там, брат, сдается, не Марфушкина полюбовника ждут… А мне отсюда будут видны ворота.
— Ин ладно, — Семейкиным словцом ответил Данила.
— Знак прежний. Ступай с Богом.
Это было уж вовсе удивительно — Богдаш присмирел. Чем-то его эта черемуховая ночь смутила.
Данила слез с коня, помотал головой, отгоняя сон, и побрел в указанном направлении. Желвак же садиться в седло не стал, здраво рассудив, что сидя скорее уснешь. Поняв это, Данила вдруг явственно услышал ворчливый голос деда Акишева:
— Пришел сон из семи сел, пришла лень из семи деревень!
Наслушался он этой воркотни, когда служил при водогрейном очаге!
Но раз дедов голос ни с того ни с сего зазвучал, то, значит, проснуться толком не удалось. Данила стал на ходу растирать себе уши — это был надежный способ протрезвить на несколько минут даже того, кто в дрист пьян, а Семейка хвалился, что умеет коням уши тереть так, что хоть с копыт валятся от усталости, а еще две-три версты одолеют.
Но, как он ни был занят собой, а шум услышал…
Кто-то крался к калитке с другой стороны, крался, чуть ли не прижимаясь к забору, да вдоль забора торчал старый сухой бурьян чуть ли не в человеческий рост, и он, пропуская того человека, шуршал. Данила замер и Семейкиной косолапой походкой бесшумно перебежал к другому забору, что напротив калитки. Там хорошие хозяева бурьян убрали.
Очевидно, незримый Марфушкин полюбовник не знал, что псы привязаны, и проскальзывать в калиточку не спешил. Он ждал — и только. Ждал и Данила. На дворе было тихо, никто не спешил встретить и принять гостя.
В доме не спали. Возможно, праздновали чьи-то именины, хотя без песен и пьяного гама. Похоже, блудливая Марфушка не могла выскользнуть, чтобы за руку отвести своего любезного в светлицу. А он терпеливо ждал и даже не пытался подать никакого знака. Длилось это порядочно — Данила уж даже думал, что утро близко.
Наконец он услышал знакомый свист Богдана. Богдаш предупреждал: будь начеку!
Свист в переулках майской ночью — дело знакомое, молодцы вызывают девок целоваться у забора, да и не только целоваться. Поэтому двое мужчин, что приближались к воротам клюкинского двора, не обратили особого внимания на тайный знак. Богдана с лошадьми они тоже не заметили — он выглядывал из-за угла. Мужчины, негромко переговариваясь, вошли в узкую калитку у ворот, нарочно для них оставленную открытой.
Данила этого не видел, да и не мог видеть. Но кто-то засвистал поблизости, и отнюдь не Богдаш! Прекрасное подражание птичьему голосу услышал Данила, с переливами и щелканьем. Он было подумал, что запел соловей, но соловьи, кажется, еще не устраивали своих страстных песенных перекличек. Кто-то четвертый присматривал за клюкинским двором!
Человек, сидевший в бурьяне, выскочил и опрометью понесся прочь. Так бегают только очень молодые и легкие парни, Данила сам еще не успел заматереть, однако не нагнал бы бегуна, разве что на бахмате. Но побежал и он.
Тут же раздался копытный стук. Это Богдаш, вскочив на бахмата, поскакал в погоню за свистуном.
Но свистун хорошо знал все здешние закоулки, дырки в заборах и, возможно, большую дыру, которая непременно должна быть в ограде патриарших житниц. И Данила своего безмолвного соперника упустил, и Богдаш своего — не догнал.
Конюхи встретились посреди улицы. Данила уже сел в седло, Богдаш подъехал к нему.
— Ну что, проворонили? — спросил Желвак. — Вот черти! Нет, что хочешь говори, а это не Марфушкин полюбовник!
— А кто же?
— Свист слышал? Не признал?
— Нет, — хмуро буркнул Данила.
— Это скоморошья весна. Есть мастера, любую птицу изобразят, это у них весной называется.
— Скоморохи? — до Данилы с недосыпу слова доходили очень медленно.
— Помяни мое слово — и твоя кумушка где-то поблизости!
Тут-то Данила и проснулся окончательно.
— Настасья?..
— Она, она! — сердито сказал Желвак. — И что она, твоя налетчица, затевает — одному Богу ведомо!