Она посмотрела, кивнула.
– Поздравляю, дорогая. Он умеет любить.
Особенно удачным получился черно-белый вариант, с тонкой сигаретой. Монахова выглядела старше, но интереснее. Мила была рада за Машу и немного жалела ее: обидно, когда такая красивая любовь – а у влюбленного кавалера одутловатое лицо, безобразный живот и стойкая привычка завтракать стаканом виски. Ну и разница в возрасте тоже не добавляет оптимизма. Все-таки двенадцать лет – это много, разные поколения. И где-то вдобавок существует двадцатилетняя дочь, самоуглубленная студентка Архитектурного института. По-хорошему, Диме следовало не пропивать тысячи по ресторанам на пару с молодой зазнобой, а понемногу начинать собирать наследнице приданое. Так думала Мила, про себя. Но вслух только посмеивалась. Понятно, что Дима не хотел стареть, рядом с тридцатилетней веселой Машей он и сам ощущал себя тридцатилетним, подпитывался бодростью, хотя иногда по утрам выглядел на пятьдесят.
Или, может быть, он хотел обмануть природу в отместку за то, что над ним посмеялась собственная судьба? Сделать деньги в двадцать восемь и отойти от дел в тридцать два – это не каждый выдержит.
Он немедленно втащил Машу в свою жизнь, водил по выставкам и премьерам, однако в светские круги не ввел. Презирал элиту. Кроме того, его мало куда пускали. Известен был случай, когда во время презентации проекта «Винзавод» Дима напился и громко напомнил одному крупному девелоперу, как тот прятался под его, Димы, столом, спасаясь от ребят Сильвестра, пришедших с паяльниками и утюгами. Окружающие решили, что речь идет о Сильвестре Сталлоне, и восторженно ахнули, а Дима грязно выругался и покинул мероприятие, и Машу за локоть утащил, попутно обидевшись на нее: Маша тоже не поняла, что за Сильвестр такой.
Насмотревшись на Диму и наслушавшись рассказов о нем, Мила поняла, что никогда не свяжет судьбу с мужчиной из девяностых.
Никаких девяностых, ни в коем случае. Никакой надломленности, никакого горького пафоса, никакого цинизма и сарказма. Никаких воспоминаний о взорванных «шестисотых». Никаких драк за деньги, за лучшую жизнь. Ни за правое дело, ни за левое. Ни за мужчин, ни за женщин. Никаких войн, нигде. Ни в офисе, ни в постели, ни на дороге. Ни на Кавказе, ни в Интернете. Если мир невозможен – значит, пусть будет вооруженное перемирие. Только никаких резких движений.
Ум не должен сочетаться с ожесточением. Ожесточенный ум сам себя убивает. Именно поэтому Дима Горчаков так любит Машу Монахову. Маша – естественная, жизнерадостная, легкая – вовсе не молодостью подпитывает своего любовника.
Дима не желает стареть? Ерунда. Дима не желает пропасть, вот что. Диме страшно, Дима боится сгинуть, а его девушка видела девяностые только из окна школьного кабинета, ей наплевать на ветеранские завывания и старые раны.
Так она думала и, сравнивая Диму со своим Борисом, понимала, что душевно Борис значительно здоровее. Конечно, не такой умный – но ведь от ума только горе бывает, так учили еще в школе. Дима Горчаков жил так, словно его лучшие годы уже позади, а Борис не делил годы на лучшие и худшие. Дима Горчаков стоял на месте и смотрел назад, а Борис Локтев шел вперед и смотрел туда же.
Был момент, когда они слегка поспорили об этом, – на дне рождения Димы, осенью, в его доме, прямо под черно-белым портретом Маши. Борис осторожно пошутил, что при всем желании не способен представить Диму Горчакова облаченным в малиновый пиджак, а Дима засмеялся, вышел в соседнюю комнату и вернулся в однобортном малиновом пиджаке с золочеными пуговицами. Случился всеобщий восторг, Борис попросил примерить, криминальная униформа едва налезла на его огромные плечи – и вдруг выяснилось, что Борис, несмотря на всю свою спортивность, выглядит в малиновом наряде глупо и даже безобразно, тогда как рыхлого сутулого Горчакова тот же самый пиджак превращает в солидного мафиози средней руки.
Мила посмотрела на Монахову – та подмигнула, с юмором, но и гордо: смотри, твой еще мальчик, теленочек, а мой – матерый, умудренный.
– Снимай, – велела Мила Борису. – Тебе не идет.
– Да? – Борис приосанился. – А по-моему, вполне...
– Дело во взгляде, – объяснил Дима.
– Натренирую, – сказал Борис.
– Взляд? – спросил Дима. – Бесполезно, друг. Тебе не носить эту шмотку. Никогда.
– Не согласен, – сказал Борис. – Всё может вернуться в любой момент.
Дима фыркнул.
– Что может вернуться?
– Ну, как бы – беспредел... Нестабильность.
– Беспредел, может, и вернется, – пробормотал Дима. – Только я-то не вернусь.
Кабак был модный, но не дико модный, довольно тихий (Кактус не любил шумных заведений). Столик – удобный. А главное – ни одного идиота в поле зрения, ни одного громогласного охламона, ни одного педераста, публика сплошь взрослая и уравновешенная, полное отсутствие хаоса; только в отдалении, в самом углу, сидел один в бейсбольной кепке, ел суп, едва не погружая в тарелку длинный козырек, портил картину – но Кирилл повернулся так, что невежа в кепке исчез из поля зрения.
Всё было красиво и чисто. Особенно девочка Людочка.
– ...Не хочу, Людмила, – деликатно повторил он. – Не хочу говорить про Бориса. Я не с Борисом сижу в ресторане. А с вами. Насчет Бориса мне всё ясно. Он нездоров. Это, конечно, не мое дело, но... Вам, для сведения... Так, на всякий случай... У Бориса шалят нервишки.
Девочка спокойно кивнула. Слишком спокойно. Почти равнодушно.
– Я знаю. Я нашла однажды таблетки и рецепт... Борис ходил к психологу. Может, и сейчас ходит... – Вдруг посмотрела с любопытством и подозрением. – Только откуда вы...
– Я врач, – небрежно объяснил Кактус. – Медик по образованию. Если у парня неврастения, я это сразу вижу. Так что вы бы его поберегли, Бориса вашего. Ему надо помочь. Поддержать. Не надо на него давить. Не надо злить и раздражать...
– О боже, – музыкально пропела девочка. – Я его раздражаю? Я на него давлю? Я с ним полтора месяца не живу!
– Люда, – мягко сказал Кирилл, – так ведь это и есть давление.
Девочка задумалась, потом произнесла:
– Значит, это он вас послал.
Кактус улыбнулся.
– Он? Меня? С какой стати?
– Чтоб вы рассказали мне, как ему трудно.
– Нет, дорогая Люда. Какой из меня парламентер? Клянусь, я сам. По собственной инициативе. Кроме того, не так уж ему и трудно. Нашему Борису. Все свои трудности он сам себе придумал.
– Вот именно! – воскликнула Люда. – Только вы это не мне, а ему скажите.
– Я ему не папа.
– Так и я ему не мама.
– Вы его подруга.
– Ну и что? А вы ему – как старший брат. Он сам так говорил...
Кактус наблюдал ее гнев – сдвинутые брови, мгновенное расширение сильных ноздрей, и подъем груди, начинающийся сильным ходом ключиц, видных в вырезе блузки, и язык, мелькнувший, чтоб чуть смочить высохшие губы, – и наслаждался. Не тем, что она злится на своего жениха, – а самой картиной гнева. Метаморфозой.